Ольга Брейнингер


ПРИЗМА

ВСТУПЛЕНИЕ ГЛАВНОГО РЕДАКТОРА АЛЕКСАНДРА ЖЕЛЕЗНОГО
Напротив зеркала стоят двое - Молодой и Старый. Ученик и Учитель. Вокруг - Ничего, Пустота. Только двое. И зеркало. Причём Учитель в нём не отражается.
Учитель: Что видишь?
Ученик: Себя.
Учитель: Дур-рак!
Ученик всматривается...
Ученик: Кого-то, похожего на меня.
Учитель довольно улыбается в усы.
Учитель: Кто это?
Ученик: Не знаю.
Учитель: Дур-рак! Думай!
Ученик всматривается и думает.
Ученик: Я и не-Я? Одновременно?
Учитель улыбается в усы и одобрительно качает головой.
Учитель: Что перед тобой?
Ученик: Зеркало?
Учитель: Дур-рак! Это не зеркало. Это призма!



ПОСЛЕДНЕЕ ЛЕТО

Начать распутывать эту историю следует с того, что последнее лето Зимняя, Айс, Лиций и я провели в Берлине.
Для меня это были три странных, странных недели.
Берлин встретил нас дождями и туманами. Мы аккуратно посещали все запланированные экскурсии, ходили по музеям и магазинам. Провели почти четыре часа в музее Египта, и побывали в знаменитом берлинском зоопарке, и в музее Пергамон с его коллекциями древнесредневосточных ценностей, и в парке Трептовер, где стоит подзорная труба длиной в двадцать один метр. Конечно, мы видели Триумфальные Бранденбургские ворота и стояли перед Рейхстагом, рассматривая надпись "Dem Deutschen Volke" на фасаде.
Вечерами мы сидели в маленьких, и от этого особенно уютных летних кафе на Курфюрстендамм - главной улице Берлина, - обмениваясь впечатлениями за день.
Это был как будто совершенно не подходящий нам - тихий, традиционный во всех отношениях - отдых, словно мы были не четыре чуть шизанутых тинэйджера, а почтенные господа, посетившие места былой славы.
Айс не расставалась с блокнотом и карандашом, Зимняя с - ноутбуком, мы с Лицием - друг с другом. Мы не были влюблены друг в друга, просто я не могла без Лиция и, кажется, он - без меня.
Жизнь вокруг нас кипела, не ограничивась Курфюрстендамм - эмоции, энергия красиво расплескивались во все стороны брызгами, как из опрокинутого стакана.
Да, вроде бы все было ясно и красиво. Романтика большого города и загадки его истории. Четверо лучших друзей, обьединенных одними и теми же мечтами и неправильными взглядами на реальность. Какие-то споры, оканчивающиеся мирно, долгие разговоры, выставки, музеи, "творить". Каждый вечер, когда становилось совсем темно, я таскала всех в Трептовер смотреть на ночное небо и, задыхаясь от восторга, рассказывала о том, что где-то там, наверху, есть тысячи параллельных миров, где есть и мы, но немного другие, не такие, как здесь и сейчас.
- Там есть сотни вариантов сегодняшнего дня. Например, в одном из этих миров мы с вами сейчас все переругаемся. А в другом - все это говорю не я, а Айс. В третьем - мы с вами вообще не в парке, а сидим, как четыре филина на дубе, в гостинице. В четвертом - мы с вами в будущем...
Но все же, мне казалось, что что-то не так. С первых шагов по этому городу я отчетливо поняла: что-то со мной происходит, какая-то мысль упорно маскировалась и пряталась от меня, но в то же время сигналила мне то и дело: я здесь, я никуда не денусь, попробуй поймай меня! И на третий день я поняла, что это: сама Германия, сам Берлин, с его замками, парками и ратушей с тридцатью шестью вывесками, рассказывающими всю историю города.
Я думала, что Берлин будет родной, знакомый из книг: набоковский, лужинский. А Берлин был загадочный, смутно знакомый, как будто я когда-то уже исходила все его улицы, отстояла в берлинском соборе не одну службу, как будто на площади перед Ратушей слышала, как поет кто-то русскую песню про Волгу...
Да нет же, не было такого, не была я никогда в Берлине!
И все же, казалось мне, Берлин был мне родным. И он был частью, вратами этой Германии, которую я и любила, и ненавидела, сама еще не зная еще, за что.
Еще через день я оставила ребят, отправившихся на экскурсию в замок Шарлоттенбург, села на поезд и отправилась к бабушке в Баварию, в Швайнфурт.
По пути я смотрела в окно и думала: " Хотела бы ли я жить в Германии?" И понимала, что - нет, не хотела бы: "Меня не тянет сюда. Для меня здесь все чужое. Все правильное. Размеренное. Скучно-однотонное. Искусственное". Собственно, никто и не пытался заставить меня остаться в Германии. Но - черт возьми! - был Берлин, который никак не хотел отпустить мое воображение.
В поезде со мной заговорила какая-то женщина. Сначала мы обменялись несколькими вежливыми фразами, но потом она заговорила чересчур быстро, и я попросила ее повторить. Женщина насторожилась; я объяснила, что из приехала из России, и такую быструю речь разбираю с трудом. Она спросила:
- Warum haben Sie deutsche Familienname?*
- Ich bin Deutsch*, - ответила я.
Она усмехнулась.
- Deutsch! Aus Russland!* - возмущенно пробормотала она себе под нос, но так, чтобы и я услышала. - Deutsch!
- Deutsch, - пожала я плечами. - Как хотите.
Бабушка встретила меня на перроне.
- Oma Karina! - я вспоминала уже позабытые немецкие слова, пробовала их на вкус и говорила подряд все, что только могла вспомнить из немецкого.
Она выглядела великолепно. Я всегда поражалась - как можно иметь такой победоносный и задорный взгляд, пройдя через все, что она прошла? Но она - могла все.
- Oma Karina, was kannst Du… - и тут кто-то будто нажал кнопку стоп-сигнала.
- Karina?
Something's wrong*. - констатировал мозг. Когда я не могу чего-то сказать по-русски, я всегда говорю это по-английски - так легче и точнее.
- Something's wrong, - снова отпечаталось в голове. И потом, без передышки: - Something's wrong. Something's wrong. Something's wrong. Something's wrong. Something's wrong. Something's wrong. Something's wrong, something's wrong, something's wrong…
Something's wrong!!!!!
Эта мысль все время так и стучала у меня в голове, пока мы ехали в машине до дома. Я перебирала все, о чем мы говорили, все возможные комбинации, которые могли натолкнуть меня на мысль о том, что что-то не так...
Это было уже дома, когда мы приехали.
Карина, Карина, Карина. Я чувствовала, как снова начинает кружиться голова, как я погружаюсь в старый, знакомый бред.
- Бабушка, а у тебя не осталось никаких старых фотографий? - я вынырнула в реальность.
Фотографии были, но очень мало. Я пересмотрела их все, но ничего не вспомнила. Ни единого знакомого лица, ни одного мало-мальски зацепившего мой взгляд здания или пейзажа, ни-че-го! Я стала снова пересматривать фотографии. Мне казалось, что если я найду здесь хоть одну маленькую знакомую мне деталь, то все встанет на свои места. Берлин перестанет тревожить меня... нет, наоборот, нет, перестанет, нет, не перестанет... словом, неважно. Я стала снова пересматривать все фотографии, одну за другой - теперь уже намного медленнее, спокойнее. Снова ничего. Но на третьем круге я, наконец, нашла, что искала: у бабушки на платье была приколота брошка. Ничего сверхъестественного - маленькая, аккуратная брошь из горного хрусталя. Но я вспомнила ее, такая же брошь была однажды на мне... Но вот когда? Снова все завертелось вокруг...
- Стоп! - мысленно сказала я себе. - Стоп!
Три дня я провела у бабушки, и за это время узнала о ней чуть ли не больше, чем за все остальные мои семнадцать, вместе взятые. Нет, конечно, я знала, что моя бабушка - совершенно неповторимый человек, что когда ей было шестнадцать, ее сослали в Казахстан и она осталась совсем одна в чужом, голодном и по-военному суровом краю. Я знала ее всегда занятой тысячей дел, идеально выглядящей и вызывающей зависть у многих женщин значительно моложе ее. Но, пожалуй, и все - я знала ее только такой, какой она стала после всех своих испытаний. А теперь я узнала, как она стала такой.
Мне было стыдно за себя. Стыдно, что лишь в семнадцать я, наконец, начала расспрашивать ее не только о том, что она делала в мои годы - но о том, что она чувствовала. И все это оказалось до безумия интересным. Прошлое ее, настоящее, планы на будущее: она хотела отыскать свою единственную возможную Родину - местечко, где родилась.
Так бы и просидела тысячу вечеров у камина за воспоминаниями... Но все-таки у моих вопросов была еще какая-то другая, смутная, неясная мне цель. Я еще не понимала, для чего я спрашиваю именно о том, об этом, для чего я прошу повторить еще раз какие-то фразы, отдельные эпизоды, почему при этом мне кажется, что все происходящее я вижу своими глазами...
Но шаг за шагом все, о чем я не знала или только догадывалась, складывалось в цельную картину. Каких-то деталей еще не хватало, но теперь я знала, что все нитями-иглами завязано в один узел, и подхватывают меня эти нити, и несут куда-то…
- Aufwiedersehen, meine Liebe, - сказала я, обнимая ее на вокзале. Мы не прощались: бабушка обещала через неделю приехать в Берлин.
Поезд не ехал, а тащился. Так, с кучей шипящих посередине: тащщщшшшшился... Но мне это было на руку: подумать было о чем, хоть переходи на ангийский или рисуй схемы.
- So. First of all. U've seen that yourself. U've done that on your own. U've…*
- Я была там! - влетела я в наш номер в небольшой берлинской гостинице.
Переобнимав их со сверкающими глазами, я поняла, что сейчас заплачу. Вот глупо.
- Ну? - спросили они у меня. - И как?
Язык у меня не повернулся сказать им, что я имела в виду не Швайнфурт. Я не смогла рассказать им все, о чем я передумала, сидя с закрытыми глазами в поезде на Берлин.
- Нет. Я не заплачу. Не заплачу, - подумала я. - Нельзя так... все сразу... вообще, нельзя. Да, мне страшно. И еще не по себе. Но так нельзя. И говорить об этом вообще нельзя.
Вместо длинной речи я выпалила что-то несуразное:
- Швайнфурт рулит! Слушайте, а вы верите в то, что сны - это правда? Да, и как вам Шарлоттенбург?
Почему я вдруг спросила про сны - сама не знаю. Просто так.
Вечером, уже собираясь ложиться спать, я случайно бросила на себя взгляд в зеркале. То, что я увидела в нем...
Конечно, ничего не может быть просто так.
Пора, пора возвращаться назад...
Здравствуй, Карина?


ЗНАКОМЬТЕСЬ, ЭТО Я

Вот она я,
по эту сторону зеркала. У меня черные волосы и ярко-синие грустноватые глаза. Запястья изрисованы красными полосками - вдоль, и обмотаны десятками фенечек - поперек. Это я на сегодня. Завтра я буду другой.
Вот она я,
по другую сторону зеркала. Я немного не такая. За зеркалом у меня каштановые волосы, карие глаза и озорной взгляд. Я одета очень странно - наверное, так одевались лет ... назад?
Синеглазка, я пытаюсь заглянуть в свои карие глаза. Что там, за этим дерзким взглядом?
В ужасе отшатываюсь от зеркала. Мне страшно. Такого я и представить никогда не могла.
Это - взгляд человека совершенно чужого. Но это и мой взгляд.


БРЕД

Холодно. Мне холодно.
Замерзшими пальцами обхватываю чашку горячего кофе и жду, пока от тепла не оттают косточки внутри моих пальцев. Я и представить не могла, что в августе в Берлине может быть так холодно. Никогда не можешь представить себе чего нибудь, чего не ожидаешь. Никогда не хочешь, чтобы приходило то, чего ты не ожидаешь. Скажем, ровно год назад я бы не поверила, узнав, что сегодня буду сидеть на подоконнике берлинской гостиницы и размышлять о снах...не совсем о снах.
И все-таки то, что должно прийти - придет. Рок. Судьба. Как это еще называется?
Вот на календаре - первое августа. Две тысячи четвертого года. А...пусть будет сегодня седьмое ноября. Другого года.
Теперь для нас это как один час. Меньше, больше - какая разница?
Поэтому пусть будет седьмое ноября - для тебя, и для меня.
Что случилось много-много лет седьмого ноября?
Седьмого ноября...
Седьмого ноября, седьмого ноября...
Ага, то самое. И не только.
И, похоже, в этом-то и вся загвоздка...
Седьмого ноября год назад, два года назад, десять, двадцать, сто лет назад кто-то появился на свет. Мы почему-то редко об этом думаем, а, между прочим, пока я это пишу, а ты читаешь, на свет появлются крошки-малышки, которым суждено развязать третью мировую войну, взорвать ядерную бомбу, первыми высадиться на Марсе, сломать ногу в день своего совершеннолетия и зацепиться каблуком за подол выпускного платья. Но мы-то с тобой этого не знаем, и, откровенно говоря, не так уж интересно думать о том, что может случиться в будущем. Потому что этого может и не случиться.
Поэтому будем говорить о том, что уже случилось. В конце концов, про то, что происходило в прошлом, нельзя сказать: да ну ты, брось, все было совсем не так.
Впрочем, я уже заболталась. Давай я расскажу обо всем, что действительно случилось со мной, а ты сам решишь, верить мне или нет.
И вот еще что. Даже ты! Ты можешь не поверить мне, когда я скажу что-то вроде: "я умерла, и меня больше не было". Звучит пафосно, правда? Я постараюсь придумать какую-нибудь другую фразу. Но... суть от этого не изменится, так?
Ты видишь меня - значит, я есть... Но я ничего не выдумываю, это все было, было на самом деле, просто, наверное, происходило в другом времени. Я так думаю. А что подумаешь ты - решать тебе.
Тема закрыта.
Начнем?

Началось все... скажем, года три назад. Весной. Я лежала в постели и устало наблюдала за тем, как последний в этот день лучик уходящего солнца скользит по моему подоконику. Это был один из тех дней в начале апреля, когда солнце уже светит очень ласково, а зима еще не спешит поддаваться его мнимому обаянию и хорошенько наказывает тех, кто решил поиграть в хорошую погоду - меня, например.
Мне было плохо...очень. Температура медленно поднималась, отталкиваясь от сороковой отметки. В горле как будто поработали валиком из наждачной бумаги. Меня лихорадило, бросало то в жар, то в холод.
- Сон и покой, - сказала врач со строгими глазами. И написала на листке шесть названий разных лекарств - вдобавок к сну и покою.
Спать я не хотела, хотела бы - не смогла. Как только я закрывала глаза, начиналось что-то странное и пугающее. В воздухе надо мной повисали шары - гладкие, небольшие, как для игры в бильярд, белые. Я знала, что их тридцать три, и что мне нужно построить из них треугольник, но у меня не получалось, треугольник рушился и приходилось начинать все сначала, а это было плохо, очень плохо...
Солнце давно погасло, и в комнате едва можно было различить смутные очертания мебели.
- Легси, ты спишь? - мама вошла в комнату.
Я молча покачала головой - говорить не могла. Она положила мне на лоб холодную, ледяную почти ладонь.
- Тебе нужно спать.
Потолок медленно опустился надо мной, стены придвинулись. Я приподнялась и поняла, что это - другая комната, моя, но другая. Где-то чуть поодаль я увидела стол со стоящей на нем зажженой свечой. В комнате было две кровати - моя и еще одна, на которой лежала маленькая девочка, лет, наверное, пяти. Рядом с ней на стуле сидела женщина - я видела ее первый раз в жизни, но точно знала, что это моя мама. Я хотела спросить, как попала сюда - но не смогла ничего произнести. Оставалось только молча разглядывать потолок. И снова с него посыпались шары - белые, гладкие, числом тридцать три. Я принялась строить треугольник...
Первый шар, второй третий... Аккуратно я уложила нижний ряд. Потом, по одному, начала выкладывать поверх него второй слой. Но как только я положила девятый шар, треугольник снова рассыпался... Я начала все сначала...
Треугольник рассыпался каждый раз, когда я доходила до третьего ряда. Один раз только я смогла сложить двадцать восемь шаров - но на двадцать девятом они снова разлетелись...
Время тянулось как кисель. Откуда-то издалека я услышала голоса, кажется, мужской и женский:
- Lina geht es ganz schlecht. Furchte, das Sie denn Morgen nicht erlebt*, - женский голос дрожал.
- Aber Karina?*
- Etwas besser, nur die Temperatur steigt dauernd.*
- Kann Mann Sie nicht runterschlagen?*
- Nein, Doktor sagte, das von einem Umschlag es nur schlimmer verden kann. Wenn wird die Temperatur nich anhalten, dann auch Karina...*
- Was?*
- In einer Nacht verlieren wir zwei Kinder: diese - она указала на Лину, - erstickt, und diese - vergluht.*
"Лина - это моя сестра, - подумала я сквозь сон. Мы с ней болеем... у нас скарлатина... кажется, в селе у всех скарлатина..."
К моей кровати подошел мужчина с очень грустными и очень добрыми глазами. Это был мой папа, хотя и его я тоже видела впервые в жизни.
- Karina...
- Papa, - прошептала я, жадно глотая воздух для каждого нового слова, - Papa, heute sterbe Ich?*
- Nein, - ответил он уверенно. - Du stirbs nicht.*
Я откинулась на подушку. Шары висели надо мной, я испугалась, что как только папа отойдет, мне снова придется собирать их.
- Papa, dort sind Kugeln*, - я слабо махнула рукой.
- Welche Kugeln?* - спросил он очень серьезно.
- Dort…so welche weise. Sie fallen.*
Не знаю, понял он меня или нет, но он остался сидеть рядом со мной. Я закрыла глаза и провалилась в пустоту. Потом я почувствовала, что мне на лоб положили что-то холодное, влажное, хотела сказать, чтобы это оставили, но сил не было.

Не знаю, сколько дней длился мой сон. Когда я вынырнула из вязкой темноты, было светло, хотя окна и были зашторены. Мне все еще было плохо, но никаких шаров надо мной не было, и я подумала, что, значит, я поправлюсь. Я лежала на кровати с открытыми глазами и вдруг увидела, что на соседней кровати - большая кукла. "Откуда здесь такая кукла?" - удивилась я. На ней было красивое белое платье, длинные светлые волосы разметались по подушке. Я приподнялась в кровати.
"Это Лина... - с ужасом поняла я, - Лина. Я не умерла, а она умерла..."
- Karina, bist Du aufgewacht?* - кто-то позвал меня шепотом. Это была мама, во всем черном.
-Ya*, - ответила я, поняв, что теперь могу произносить слова.
- Mama, ist Line gestorben?* - Мама кивнула и по ее щекам потекли слезы. Только теперь я увидела, что глаза у нее красные, заплаканные.
- Mama, und Renate, Sabine, Irma, Helge - Sie sind nischt gestorben?*
- Nein, Karinchen, Sie sind nicht gestorben, und Du auuc nicht. Du wirst leben.*
Потом я услышала колокольный звон. Начали звонить в маленькие колокола - значит, умер ребенок. В это время люди выходили на улицу и цепочкой передавали в оба конца, кто умер. Так оповестили все село, что умерла наша Лина.

Я еще несколько дней провела в постели. Потом начала вставать, ходить понемногу. Но одним утром проснулась от холода. Меня трясло в ознобе так, что стучали зубы. В меня вцепилась малярия. Родители испугались - от малярии уже умерло несколько человек в селе.
Они снова не отходили от меня днем и ночью. Иногда я просыпалась, видела на стуле около своей кровати спящего отца или маму, и снова проваливалась в сон...
Один раз ночью проснулась оттого, что почувствовала, что меня подняли на руки и несут куда-то прямо с одеялом и подушкой.
- Papa, wohin tragst Du mich?*
- Du, Karinchen, schlafe. Wir fahren weg.*
Я не удивилась. Один раз к папе уже приходили какие-то люди, и потом мы ночью сели на телегу и уехали в другое село. Родители тогда не сказали нам ничего, но мы слышали какие-то обрывки разговоров, и поняли, что нам надо уехать, потому что мы - немцы, и потому что папа - учитель.
Папа с мамой аккуратно положили меня на дно телеги, мама укрыла меня сверху еще двумя одеялами, а голову положила себе на колени. Рядом уже сидели мои сестры, серьезные, сонные. Испуганные. Мне вдруг тоже стало страшно.
- Mama, wir fahren wieder weg, weil wir Deutsche sind?*
- Was fuhr eine Dummheit! Schlafe, Kind!*
- Nein, ich wei? es genau, aber fahren Wir weit?*
- Ya, weit...*

Тут я, Легси, очнулась. Я болела не так сильно, как Карина, и скоро поправилась. Потом я не раз вспоминала тот сон, скорее, даже бред. Решила, что мне все приснилось, что это было из-за высокой температуры. Но...
Снова и снова.

В следующий раз, кажется, была середина октября. Раннее утро. Я шлепала по вязким осенним лужам, не глядя по сторонам. Наверное, и тогда было так же холодно, как и сегодня. Я куталась в шарф, цеплялась за разломанные мысли, а люди, смотря на меня, наверное, думали что-нибудь вроде: у этой девушки большое горе. Или: ей плохо. А мне было все равно, что могут представить себе эти чужие, посторонние люди, все равно, кто они такие. Если бы ко мне подошли с любым, самым простым вопросом - я бы даже не заметила.
Мне было одиноко. И я снова была не я. Там, где была я, людей не было вообще. Ветер пронизывал до костей и бросал в лицо ледяные иголки.
Почему стало так холодно, ведь я тепло одета? И почему здесь никого, никого нет?
Я огляделась по сторонам. Снег, везде, куда ни посмотри, один снег.
Я потерялась.
Мне было страшно.


АЙС

Семнадцать.
Исполняется мне сегодня. Отличная дата, отличный повод.
Ночью мы отправимся в какой-то клуб - just to dance*. А пока мы сидим в этой пыльной, полутемной комнате, затерянной глубоко в недрах музыкальной школы. Лето, здесь пусто, за дверью не раздаются быстрые шаги, не слышно топота ножек первоклассников, сгибающихся под тяжестью своих первых нот.
Не скрипит скрипка,
не гудит гитара,
не бьет барабан. Тихо-тихо-тихо. Мы идем по коридору, сворачиваем то в одну сторону, то в другую, и я понимаю, что без Эйлина мы не выберемся наружу. "Кажется, мы попали в лабиринт Минотавра", - думаю я.
- Эйлин, ты нас потом выведешь отсюда, точно? - спрашиваю я.
- Ты вообще знаешь, куда мы идем? - добавляет Айс.
- Конечно, - укоряюще смотрит он, - мы уже пришли.
Из связки старых ключей он выуживает нужный, и - медленно, нехотя открывается перед нами дверь. Эта школа - она, наверное, одна из самых старых в городе. Я никогда не видела, чтобы в простой школьный кабинет вела такая дверь - дубовая, резная, потрескавшаяся.
- Сейчас, свет включу, - говорит Эйлин, но я его останавливаю:
- Тссс, не надо.
Постепенно все предметы очерчиваются в темноте и принимают свой истинный облик. Мы в огромном балетном классе; все стены - зеркальные, и у меня мелькает смутное ощущение дежа вю - столько меня сразу, со всех сторон... Деревянные полы, настолько прохладные даже на вид, что хочется в такой пылающий, как сегодня, летний день, снять обувь и пройтись по ним босиком. В углу - какие-то покосившиеся кресла, кривоногий столик. И шторы на окнах - тяжелые, пыльные. Я трогаю одну из них, но сразу резко отдергиваю руку - а вдруг там кто-то живет? Айс тихонько проходит к стоящему в дальнем углу. Пианино - его-то я не заметила.
- Начнем? - спрашивает она, и Эйлин поднимает крышку, стирает пыль с клавиш.
- На этом пианино еще мой учитель играл в детстве, - говорит он.
Айс проводит пальцем по крышке.
- Какое старье... - с благоговением говорит она.
Пока Эйлин разыгрывается, я подхожу поближе и сажусь в кресло, Айс устраивается совсем рядом с пианино.
Эйлин - бой-френд Айс, и бой, и френд.
Она его любит. Он любит ее. Она об этом знает. Он об этом знает. Еще бы. Но почему-то стоит ему написать ей хоть самое коротенькое смс об этом - она злится.
Он: "I love you".
Она: "I know".
И так всегда.
Айс... Очень давно, когда еще наши сантиметры роста не полетели ввысь так стремительно, мы с друзьями каждую субботу катались в парке на роликах. Как-то мы с Айс укатили неизвестно куда, и упав на скамейку, заговорили о...О дружбе, клятвах - так, как об этом говорят в двенадцать лет…Плюнув на ладони, мы скрепили клятву вечной дружбы рукопожатием.
Мы не очень-то близко общались следующие пару лет. Но потом судьба натолкнула нас друг на друга, и проверила на прочность: моим тогдашним бойфрендом.
Бойфренда давно нет. А Айс есть.
Она вытаскивала меня из депрессняков, звонила раз в час, приезжала ночью.
Я держала Айс за руки, искала ей стимулы, лечила кровью.
Я не умею говорить про дружбу так, чтобы это действительно звучало. И еще меньше умеет говорить это Айс. "Ооо, это так слащаво-сентиментально!" - говорит она, критикуя любые проявления чувств. Поэтому на смс Эйлина она и в будущем ответит: "Я знаю". Или: "Угу".
Эйлин - это... а, впрочем, я уже сказала. А я сказала, что он - мой друг? Ну и все тогда, по-моему, сантиментов было вполне достаточно.
Итак, мне сегодня исполняется семнадцать. Я, Айс и Эйлин пришли в по-летнему пустую музыкальную школу, чтобы Эйлин сыграл для меня "Венгерскую рапсодию" Листа. Эйлин - он безумно талантливый, в чем я еще раз и убеждаюсь. Это божественная, божественная музыка, и я просто воспаряю в своей эйфории, пока тишина не бьет меня об землю.
...Эйлин, спасибо.
Помимо всего прочего, нас с Эйлином объединяют две любви: любовь к музыке и любовь к Айс. Правда, я подозреваю, что музыку все-таки Эйлин любит больше меня: конечно, ведь он музыкант, не я. Но вот насчет любви к Айс я бы поспорила: кто знает, какая любовь сильнее - моя или его, дружеская или нет?
- Я тебя люблю, - говорит он ей.
- Я тоже, - смеюсь я.
Айс спрыгивает со стула.
- Ну что, пойдем? - громко спрашивает она, направляясь к двери. И, оборачиваясь, тихо добавляет:
- Я вас тоже. Ну что... может, пойдем уже, а?


КАРИНА

Я, Карина, родилась в субботу седьмого ноября 1925-го года в час ночи при убывающем полнолунии в селе Моргентау Гнаденфлюрского кантона АССР Немцев Поволжья.
Моргентау - Рассвет. Значит,
Я родилась ночью в Рассвете. Значит,
Все было перемешано с самого начала.
Сейчас Моргентау на карте уже не найдешь, теперь оно называется село Нестеровка Ершовского района Саратовской области России.
До девяти лет мы жили там и говорили только на немецком.
Но когда мне было девять лет, нам пришлось уехать из Моргентау.
Меня часто спрашивали: почему?
"Потому что мой отец был врагом народа" - отвечала я. И снова натыкалась на вопрос: почему? Я не знаю, и не смогу узнать никогда. Считалось, что он враг народа, потому что он получил образование при царизме. А раз так, значит, ему жилось хорошо.
Из-за этого в последние десять лет жизни моего отца нам семь раз пришлось покидать свой дом. Чаще всего ночью, захватив то, что могли унести, мы тайком бежали от угрозы уничтожения всей семьи. В ...-ом году - в Нейдорф, потом в Ершово, затем в Орлово-Гай, где прожили три года. Год провели в Новоузенске. Два года в селе Куриловка
Всегда это было по-разному. Сначала - страшно. Потом страх ушел, осталось только изматывающее чувство усталости и привычка. Мы знали, что так будет повторяться снова и снова - до тех пор, пока мы не исколесим все темные уголки, пока не доберутся до нашего последнего прибежища. Хотя...все могло быть и по-другому. Однажды мы просто не успеем уйти. И...что дальше? Мы жили под сверкающим острием дамоклова меча; он висел так низко, что иногда чуть-чуть не оставлял на нашем плече огромный рубец. Но до поры до времени все обходилось: всегда находился кто-то, кто помогал нам, предупреждал в последнюю минуту, отводил удар.
Помню, однажды вечером к моему отцу пришел старый друг. Сел, облокотившиь локтем на стол и тихо сказал:
- Саша, за мной придут сегодня вечером. За тобой - завтра. Спасай семью, у тебя есть еще один день.
В сорок два года моего отца не стало. Это было в декабре сорокового года.
В сорок первом... в сорок первом за нами пришли.
...40, 41, 42...


ЛИЦИЙ

С Лицием мне случилось познакомиться... скажем, почти случайно; знай я тогда, что этот парень с электропилой сыграет такую большую роль во всем, что мне случится сделать, наверняка бы постаралась морально к этому подготовиться; наверняка бы этим все было испорчено.
Но нет, с Лицием я познакомилась... да, почти случайно.
Как-то в ЖЖ* я наткнулась на объявление:

ОТКРОЮ ТРЕТИЙ ГЛАЗ ПОДРУЧНЫМИ ПРЕДМЕТАМИ.
БОЛЬНО И ОПАСНО, МЕСТАМИ НЕПРЕДСКАЗУЕМО.

Полистав дневник Лиция и поведясь на честность, я списала семь цифр его телефона и вечером же позвонила. Никто не поднимал, я снова зашла на livejournal и оставила в дневнике Лиция коммент*: "Готова попробовать. Подручный предмет по выбору?". Оказалось - по выбору. В голову пришли только нож и плоскогубцы, я выбрала нож, попозже вечером перезвонила Лицию и договорилась о сеансе на завтра.
Утром почему-то в голове вертелась только одна мысль: "А можно красить ресницы или нет?"
В десять я уже стояла перед дверью квартиры, указанной мне Лицием, и думала: звонить-не звонить. Нож, казавшийся холодным даже сквозь стенку сумки, тихонечко намекал на то, что пора делать ноги.
- "Глупо, - подумала я, - доверять свои глаза ножу совершенно незнакомого человека".
- "Не незнакомого, а лже-юзера. У него классный дневник".
- "Дневник, дневник... Ну и что, что дневник"?
Я повернулась и посмотрела в окно.
- "Пожалуй, я все-таки пойду. Сорри, Лиций", - я направилась к лестнице.
Дверь за моей спиной с шумом распахнулась.
- Легси? Привет. Ну как, не раздумала?
- Эээ... Вообще-то, раздумала.
Так мы молча и стояли на лестничой площадке, смотря друг на друга. Я разглядывала Лиция: он был таким, как я и ожидала. Вид погруженный в себя, но не потерянный. Светлоглазый. Спокойный. Он мне очень понравился.
- Не сходи с верного пути, - наконец сказал он, затем неожиданно рассмеялся и добавил:
- Да не бойся, все будет окей!
- Точно?
- Надеюсь, - подмигнул он.
"Хотя бы честно", - подумала я и сделала три шага вперед.
- А это больно?
- А ты наркоз переносишь? - ответил он в тон.
- А я без наркоза хочу.
- А тогда больно.
- А...тогда... ну и ладно.
- Заходи, - посторонился он.
Я зашла, сняла пальто, повесила его на крючок, вытащила из сумки нож.
- Подручный предмет...
- А, да. Так, - он повертел нож в руках, - лезвие не такое тонкое, как, - взгляд на меня, - тебе нужно, ну да ладно, у меня есть свой.
- А он у тебя стерильный? - навострила я уши.
- Сейчас будет, хотя, в-общем-то, это необязательно.
Я пошла за Лицием в комнату - он достал симпатичный нож с черной ручкой и опустил его в квадратную стеклянную колбу с какой-то зеленой жидкостью.
- Это что?
- Стерилизатор. Боишься?
- Ага. Еще как. А вдруг ты - серийный убийца какой-нибудь?
- Хм, а я похож?
- Мало ли? Может, и похож, может и нет, я не знаю, как они выглядят.
- Думаю, не совсем так, как я. Хотя мне тоже не доводилось их встречать. Ну, начнем?
... Загадочный человек этот Лиций. До сих пор не знаю, как я решилась встать под нож из этой зеленой субстанции, но что-то во взгляде держащего его человека подсказывало: все в порядке, бояться нечего. Да, я могла бы уйти - дверь Лиций оставил открытой (как потом оказалось, именно для того, чтобы я его не боялась). Но почему-то вместо этого я сказала:
- Давай все-таки с наркозом.
Он кивнул.
...Пробуждение я помню плохо. Ужасно саднило лоб, хотелось пить, и голова раскалывалась. Я открыла глаза и увидела, что полусижу-полуповисла на каком-то довольно удобном кресле; напротив, за окном - багровеющее небо с прилипшим к нему оранжевым солнцем.
- "Небо горит. Пора звонить пожарникам", - подумала я и вышла в коридор.
Из другой комнаты - ура! кухня! вода! - вышел Лиций.
- Ты как? - коротко спросил, вид был самый что ни на есть озабоченный.
- Я хочу пить. И еще зеркало, - я страшно боялась, что на лице останутся шрамы.
Лиций ушел в кухню, а зеркало я сама увидела на стене.
Ни порезов, но ссадин, ни шрамов. Я закрыла глаза, открыла, снова на себя посмотрела. Я выглядела так же, как и утром.
- Почему на мне нет порезов от ножа? - спросила я, выхватывая у Лиция стакан с водой.
- А почему они должны быть?
Молчание.
- А что, нет?
- Нет.
- Но... операция прошла успешно, так?
- Вполне, и даже более чем.
- Здорово. Подожди, а... что теперь?
- А теперь все зависит только от тебя. Захочешь - что-то сможешь. Не захочешь - не сможешь.
- Так... и что это значит?
- Ну, ты сама знаешь, писала об этом в своем ЖЖ.
- Ты читал мой ЖЖ?
- Конечно, а как бы я тебе тогда открывал третий глаз?
- Тоже логично.
- У тебя интересный дневник. Только торопливый какой-то, как будто ты спешишь и всегда недосказываешь чего-то.

Так состоялось наше знакомство. Проговорив еще часа три, уже и не о третьем глазе, мы поняли, что, в общем-то, нам есть о чем поговорить.
- Все только с помощью большой и большой работы, - предупредил меня Лиций, когда я, поздно вечером уже, накинув капюшон, садилась в такси.
Я над этим работаю.


ВОЙНА

...Огромный ураган надвигается прямо на меня: он бросает мне в лицо какие-то кривые палки, как будто изогнутые колдовским заклинанием старой карги-ведьмы; комки бумаги с криво набросанными строчками, ведра, грязные метлы, ружья, камни, песок - все это летит на меня, ударяя и оставляя следы и рваные царапины. Каждый следующий предмет - больше предыдущего: они вытягивают из меня силу, я это чувствую, но не могу сопротивляться: камешки становятся огромными булыжниками, все больше и больше, больше! Больше! Уже огромный валун катится на меня, а я не могу сдвинуться с места: вся моя сила ушла в этот валун. Он надвигается на меня, и я, мысленно ругая себя за слабость, закрываю глаза - на большее меня не хватает.
Я открываю глаза. Саднит в висках, больно пошевелиться; осматриваюсь. Я не дома. Пытаюсь вспомнить, почему я здесь оказалась - не могу. "Я подумаю об этом, когда проснусь", - слышу я сама себя и все темнеет...
Снова просыпаюсь, на этот раз - от знакомого гудка будильника, машинально нащупываю сотовый телефон и отключаю звук, смотрю на экран: двадцать второе июня, половина восьмого утра.
- Поздравить брата с Днем Рождения! - вспоминаю я. В памяти вдруг всплывают отрывки ночного кошмара, я с испугом оглядываюсь по сторонам: где я? Знакомые очертания... хм, я дома; странный сон; поздравить брата с Днем Рождения - улыбаюсь...

Двадцать второе июня 1941года.

- Ирма, сколько сейчас времени? - спрашиваю я у сестры.
Солнце бьет ей в глаза, она прищуривается.
- Где-то три, наверное.
- Карина! Ирма! Пойдемте танцевать! - кричат нам.
Сегодня в Куриловке одновременно шесть свадеб - нечасто такое бывает!
...В пять часов по улицам едут вестники:
- Всем срочно собраться на стадионе! Началась война!
- Что это, шутка?
- Война? - это слово повторяется всеми подряд на разные лады. - Война, война, война!
Гул растет. Мы выходим из круга и, еще не понимая, в чем дело, подходим к матери. Общая тревога заражает нас. Что значит - война?
Уже через полчаса мы все подходим к стадиону; он переполнен, видно издалека. Огромное море бушует, переплескивая через трибуны, все пытаются друг друга перекричать, наконец, кто-то один запрыгивает на трибуну и машет рукой с зажатым в ней листом бумаги.
В четыре часа германские войска бомбили Киев и многие другие пограничные пункты.
Страна узнала об этом спустя двенадцать часов после вторжения германских войск.
Сталин запрещал открывать встречный огонь, доказывая, что это - провокация. Бряцающие и клацающие войска продвинулись на сотни километров внутрь страны, они рвали ее на части и грызли железными зубами.
Россия, очнувшись ото сна, вскочила на военные рельсы.
Нужно было срочно перенести все фабрики, заводы, по возможности, с запада на Восток - в Сибирь, Казахстан, на Урал.
В первые месяцы миллионы советских солдат попали в плен.
Ленинград не сдался более чем за девятьсот дней блокады.
А мы тогда, двадцать второго июня, стояли на стадионе, и слушая сообщения о начале войны, переглядывались. Куда ни посмотри - на каждом лице читалось одно: испуг. Мы прекрасно понимали, что значит для нас война с Германией: война с немцами.
"Германские войска продолжают наступление".
Мир внезапно стал огромным; все те километры одной большой страны, которые раньше воспринимались, как что-то единое и непостижимо огромное, разделились, разбились на полоски, и стали измеряться цифрами, городами, о которых мы раньше не слышали, и снова цифрами: "Враг продвинулся на столько-то километров", "Враги захватили город N*". Враги - это были немцы. А немцы - это были мы.
...И мы вдруг стали очень маленькими в этом растянутом до пределов мире.
...Переселение АССР немцев Поволжья и немцев Крыма, Украины, Кавказа было произведено благодаря гениальному и мудрому решению партии и правительства во главе с отцом, учителем, другом и сыном трудового народа, вождем и впоследствии генералиссимусом Иосифом Виссарионовичем Сталиным.
Крестик, крестик, еще два крестика на карте, еще множество их было поставлено дрожащей рукой Сталина, и, наконец, в августе сорок первого года вышел указ о переселении всех немцев с европейской территории СССР в Азию. Миллионы людей грузили в скотные вагоны и увозили на Восток - увы, совсем не к солнцу.

Сталин - наша слава боевая!
Сталин - нашей юности полет!
Великому Сталину - ура!

Мудрому вождю, учителю, отцу
И другу - Слава! Ура!

Спасибо товарищу Сталину
За наше счастливое детство!!!

По списку мы заходили в наш вагон. В нем были очень маленькие, зарешеченные оконца, и от этого вагон казался особенно тесным и угрюмым. Хорошо, что в окнах хотя бы не было стекол, и через маленькие эти квадратики к нам проникал воздух. Мама, я и две моих сестры - Рената и Сабина с нами тогда уже не жили - протиснулись друг к другу и уселись на своих узлах. Помню, что я все хотела спросить у мамы - куда мы едем? Но понимала, что и мама знает столько же, сколько я, поэтому молчала. Из Куриловки вывезли кроме нас, еще шестерых - всего одиннадцать человек. Охранников с нами было пятнадцать.
Интересно, сколько же охранников понадобилось для нескольких миллионов переселенцев?
...Поезд наш ехал по ночам, а днем мы стояли в степи - останавливались у какого-нибудь водоема, чтобы все могли умыться, попить воды. Через одиннадцать дней нас выгрузили на станции Кай-Багор, в Кустанайской области - просто в степи: вокзала там не было. Три ночи мы провели, греясь у костров, на четвертый день ближе к полудню пришли за нами подводы. На них мы погрузили вещи, а сами пошли следом пешком.
Так мы прибыли в Маршановку.


ФИОЛЕТОВЫЙ КУБ. КРАСНЫЙ ШАР

В этом огромном фиолетовом кубе не чувствуешь своего веса и не удивляешься, обнаружив, что сидишь, скрестив ноги, в воздухе. Интересно.
Сквозь прозрачные стенки куба я вижу, что происходит снаружи. В-общем-то, все то же, что ты видишь на улицах каждый день - можешь прямо сейчас выглянуть в окно и посмотреть. Люди просыпаются, потягиваются, зевая, идут на работу, бездельничают, отдыхают, гуляют, смотрят фильмы, женятся-разводятся... и все это - не поднимая глаз. Мне обидно, что и я - такая же, я так же живу своей воображаемой полной жизнью и не замечаю, что, может быть, из огромного фиолетового куба, прижав ладони к стеклу, я в любой момент пытаюсь достучаться до самой себя. Я слепа, как и все вокруг. Я себя не вижу. И пусть этот фиолетовый куб упадет прямо перед моим носом - я пройду и не замечу его.
Поэтому я постепенно привыкаю к тому, что бесполезно что-то доказывать самой себе, но есть еще другой путь - сложнее и гораздо интереснее. Я слежу за каждым своим шагом.
...Однажды мой куб загорается, начинает полыхать красным пламенем, и стенки его разгибаются, меняют форму. Чувства страха нет. Вокруг меня порхают багровые искорки; я ловлю одну из них за хвост; она не обжигает меня, а вдруг оборачивается маленькой рыбкой и заглядывает мне в глаза с потаенной надеждой. Я чувствую себя царем, богом, ведь я - властелин этого куба.
- Плыви! - отпускаю я рыбку и она, вильнув хвостом, исчезает.
Вокруг меня много таких искорок, они сливаются в потоки и начинают в бешеном темпе вращаться вокруг меня: вот это уже вызывает страх. Мой уютный фиолетовый куб дрожит, изгибается...и вдруг превращается в огромный багровый шар из пышущей духотой лавы.
Жарко.
Напротив меня, открыв космосу ладони, в позе лотоса сидит Лиций. Он что-то говорит, но я не слышу его, как будто чья-то рука отключила нам звук. Но его дыхание становится...видимым; он говорит, и между нами возникает завеса из золотистых букв его слов. Я читаю их, неровными глотками, быстрее, чем они успевают появляться в воздухе:
- Поговорим о жажде. Это чувство может осесть надолго. Самая обычная физическая жажда, желание зачерпнуть рукой из центра Вселенной, пить, пока не кончится вечность. Так, вот, Она жжет спички возле моих глаз и кладет их в воду, эту воду я выпиваю и... наваждение проходит. Пытаюсь пересчитать количество спичек в Ее руке. Первая, я собираюсь с мыслями и вдумываюсь в Ее слова. Вторая, я соглашаюсь с Ее первой фразой; третья, появлятся противоречие; четвертая, пытаюсь почувствовать, как Она читает мои мысли, если... - он делает паузу, - если Она их вообще читает. Пятая, понимаю, что неплохо было бы все это записать. Шестая, вспоминаю какую-нибудь грубость, в чем после раскаиваюсь, и пытаюсь быть Ей во всем благодарным. Седьмая... или все же восьмая?
Я открываю в ответ свои ладони и начинаю говорить. Такая же золотистая пыль срывается с моих губ и вьется перед Лицием. Самое страшное - я не знаю, что я говорю, я не знаю, что он сейчас читает. Но потом холодный, отрезвляющий голос в висках начинает читать вслух то, что, должо быть, было на языке:
- Я чувствую себя одетой в огонь. Или в лед, среднего состояния мне давно уже не дано. Привычно и волнующе для меня - первое, но обычно, увы - второе: я выпадаю из секундной эйфории и перестаю чувствовать, как горячая кровь течет по венам - наверное, она замерзает. Вместе с ней - и я: меня хватает от силы на час-два, потом - провал, час-два - снова нет сил, вспышка, эйфория... глупо, но знаешь, как это изматывает? Не вижу никакой конкретики, не хочу приземленности, закрываю глаза на реальность, не хочу останавливаться и закрывать мир в себе. Потеряла счет времени.
Лиций протягивает ко мне руки и прорывает завесу наших слов. Я вижу струящийся из кончиков его пальцев огонь, который собирается в один трепещущий комок; по губам понимаю, что он говорит мне взять его. Я складываю ладони ковшиком и осторожно забираю огонь. В моих руках он разгорается. Я поднимаю руки над головой и развожу их в стороны, рисуя вокруг себя большой круг.
Я не успеваю дорисовать его: раздаются удары, треск, стенки шара ломаются, между мной и Лицием появляется преграда, я вижу чьи-то лица, крики, кровь, мне становится не по себе, сквозь меня кто-то проходит, Лиция больше нет, шара нет, все охватывает багровое пламя, оно неожиданно обжигает...
После этого я не помню ничего.


ЗИМНЯЯ

Зимняя. Это одно их тех знакомств, которые будто бы случайны, а на деле - так должно было быть.
Познакомились мы... в Интернете... нет, на курсах китайского... а точнее, раньше еще - в метро.
Да, именно в метро.
Поезд тряхнуло на повороте, меня бросило на стоящую рядом девушку, а ее, в свою очередь, бросило еще на одну девушку, которая что-то читала. Пока мы собирали свои упавшие вещи, двери вагона открылись на станции "Библиотека имени Ленина", и выяснять, где чьи книги пришлось уже...
- Кажется, это моя книга, - нахмурилась девушка - та самая, с книгой, на которую бросило девушку, на которую бросило меня.
Я держала в руках "Пособие для изучающих китайский язык". У меня тоже была - с собой - такая книга.
- Да, извините, ваша. Просто у меня такая же.
Девушка внимательно посмотрела на меня, и рассмеялась.
- Ты - Легси, я помню тебя! Ты в прошлый раз делала доклад о конфуцианстве.
До курсов мы дошли вместе, вежливо разговаривая на общие темы - о книгах, кино, о том, что-де среда заела.
Оказалось, что тем для разговора в нейтральных тонах у нас было много. И еще больше их открывалось, стоило хоть чуть-чуть переступить эту черту нейтральности.
Зимняя меня потрясла. В ней было - и навсегда сохранилось - то, что сейчас так редко встретишь в людях: какая-то моральная чистота.
Наверное, именно из-за этого Зимняя оказалась самым живым человеком из всех, кого я знала.
Почему-то сегодня те немногие, кто пытаются сохранить в себе эту самую чистоту, превращаются в этаких неестественных "тургеневских девушек". Пояса верности, разные там обеты, ложная стыдливость - все это, переходящее в ханжество "Сотни правил настоящей леди". Скромные юбки, блузки а-ля настоящий английский стиль - да подделка это, самая что ни на есть подделка!..
Зимняя ни под кого не подделывалась, и внешне она совсем не была похожа на тургеневскую девушку. Тогда, когда мы стояли в метро, меня безумно радовали ее ботинки - я просто насмотреться не могла. Это были такие симпатичные желтые лодочки на огромной платформе, на носу которых были нарисованы скалящиеся зубы и торчали внушительных размеров клыки. Я думала о том, что забавно будет, если я не отдам этой девушке учебник по китайскому, а она возьмет и скажет своим ботинкам укусить меня за ногу: они - как дернутся, и я - как останусь без одной ноги... На этом моменте я уже не выдержала и поспешно протянула девушке книгу.
Несмотря на эти ботинки и еще тысячу деталей, не вяжущихся ни с героинями Тургенева, ни с Изольдой, ни с кем из милых монахинь - в Зимней была какая-то очень твердая и несокрушимая духовность. Она всегда была уверена в себе и своем пути - если она впоследствии ошибалась, а такое случалось, и нередко - то не стеснялась свои ошибки признавать и исправлять. Не знаю, откуда в ней это было - хотя...глупо задавать такой вопрос. Конечно, от Бога. Зимняя была верующей христианкой - опять же, истинной, а не показной. Настолько, что не верилось, что она каждую неделю ходит в храм молиться и ставить свечки - с этими-то клыками. А она - ходила. Не в пример многим.
И еще каждую субботу она ходила в какой-нибудь клуб и танцевала там до утра.
Конечно, это все я о ней узнала много позже того, как мы познакомились. В тот раз мы просто пришли вместе на курсы, обменялись номерами мобильных, пару раз отправили друг другу по смс.
На самом деле мы подружились благодаря Живому Журналу. Она вела дневник - я вела дневник. В моей инфе я указала номер аськи - она послала мне запрос на авторизацию.
Она поздоровалась - я ответила.
Я спросила как дела - и она честно ответила: "Отстой. Хуже некуда".
Вот с этого момента, наверное, все и началось.
Если бы Зимняя тогда сказала: "Да, нормально все" - вряд ли бы мы разговорились. Хотя, что это я. В какой-нибудь из параллельных реальностей мы бы все равно подружились бы, так или иначе. Просто какими-то другими тропами все сложилось бы в нашей жизни. Но она честно призналась, что дела идут плохо, и пока мы переписывались о том, почему - плохо, - шаг за шагом мы за одну ночь общения и чтения от первой до последней записи дневников друг друга, залезли так далеко в each other's souls, что дальше уже просто некуда было.
Оказалось, что мы безумно похожи. В том же, в чем мы не были похожи, мы были полной противоположностью друг друга.
Зимняя была высокой рыжеволосой хиппи-стайл-девочкой с огромными карими глазами. Я и тогда, за два года до Берлина, была черноволосой и синеглазой.
Зимняя была очень общительной, ее энергия била через край, заражая окружающих людей позитивом на все сто. Приступы уныния, как тогда, в аське, совсем были ей не свойственны, как не свойственны они всем натурам цельным.
Я, наоборот, внешне была менее общительной, чем Зимняя, но потребность в людях, тепле их у меня была больше. Я это поняла, именно общаясь с ней. Моя бешеная жажда одиночества, когда раньше только Айс могла разгадать ее причину, сменялась приливами любви к людям - это было источником, а может, и следствием моего желания одиночества. Такая вот мизантропия.
На курсы китайского я забрела совершенно случайно. Уже тогда мне хотелось попробовать, хотя бы по чуть-чуть, всего, что я не знала. Поэтому когда однажды, идя по улице, я наткнулась на вывеску: "Курсы китайского языка", не раздумывая ни минуты, я вошла внутрь, узнала, что через месяц будет набираться группа новичков, и оставила телефон.
Два месяца спустя я уже корпела над словарями и глохла в лингофонном кабинете.
Зимняя же бредила Китаем, болела им. Ей на момент нашего знакомства было семнадцать лет, как и мне. Но у меня будущее было одним большим знаком вопроса. У нее - одним большим иероглифом. Все, что могло касаться ее будущего, так или инача касалось Китая.
Ее шпильки, ее книги, ее музыка, ее танцы, ее философия, ее одежда - все оказывалось связанным с Китаем.
Потом я познакомила Зимнюю с Айс, и пока они отгадывали мысли друг друга и по очереди произносили их вслух, я, слегка обалдевшая, чтобы занять себя чем-то и не переудивляться до крайности, молча пила горячий шоколад. Потом они процитировали еще по одной фразе, убедились, что снова угадали, и тоже замолчали. Так вот мы и сидели молча - кажется, в какой-то кофейне на Старом Арбате.
- Легси, что ты думаешь... - заговорили Зимняя и Айс разом, и умолкли, осекшись.
- Думаю... неспроста. Ваша сиамственность еще больше, чем наша сиамственность...или сиамскость, не знаю, как правильно. В общем, это странно, и так не бывает. Agree? - спросила я.
Может, это было и смешно слегка, но обстановку я явно разрядила. Потом мне позвонил Лиций, и решил тоже к нам присоединиться: мне он звонил, Айс он знал давно, а дневник Зимней, хоть и недавно, но тоже успел изучить и добавить в свою френдленту. Словом, приехав, он не растерялся, быстро считал все с наших лиц, и сказал:
- Вот и замечательно, - и заказал двойной эспрессо.
Все теперь были так или иначе окольцованы - это тоже потом сказал Лиций.


РЕНАТА

В сорок первом... да, это было в сорок первом... Тогда за нами пришли, тогда мы уже не успели, да и не могли скрыться, никто из нас уже не мог изменить хоть что-нибудь - не говоря уже о своей жизни.
Мне тогда было пятнадцать, моей старшей сестре - двадцать восемь.
Она жила не с нами, а в Москве, в загадочном Калашном переулке, и работала в немецком посольстве, но уже решенным вопросом было, что скоро она бросит эту работу.
- Рената бросает нас! - шутили мы, младшие сестры, между собой, а мама только грозила нам пальцем.
Рената должна была вскоре выйти замуж и уехать с мужем в Германию. До свадьбы оставалось несколько месяцев. Ее жених уехал в Германию, где родственники помогли ему найти квартиру. Он прислал Ренате открытку с коротенькой запиской: он был счастлив, влюблен, все уже было решено; она писала нам легкой рукой счастливые письма.
Потом - как пушечный удар: война. В доме стало тихо. Писем от Ренаты не приходило; мама стала надолго закрываться в комнате и выходила с красными глазами. Чувствуя неладное, мы тихонько прошмыгивали туда и обратно.
В доме поселилась тревога - но это не был некий абстрактный, непонятный страх. Чувство чувство было острым; отточенным.
Через много-много лет, когда мы наконец-то встретились, Рената сухо рассказала, что с ней произошло - без прикрас и подробностей.
Тогда же мы ничего не знали; мама сходила с ума от тревоги, писем от Ренаты не приходило; потом за нами пришли и увезли нас. Только через два с половиной года нам пришло письмо от Ренаты.
Это письмо шло очень долго; чудом было хотя бы то, что благодаря каким-то добрым людям оно вообще нашло нас.
Из него мы узнали, что и за Ренатой тоже пришли - двадцать второго июня.
Она хотела спрятаться в посольстве; наскоро бросив в сумку какие-то деньги, документы, она выбежала в Калашный переулок.
Я сейчас часто пытаюсь понять: о чем она думала в те страшные часы? О чем может думать молодая женщина, пытающаяся найти убежище, спасаясь от погони? Мне кажется, весь мир мелькал перед ней, как калейдоскоп: что делать?
Что она могла сделать?
Работники посольства поспешили выйти на улицу; они взяли Ренату в кольцо, пытась ввести ее внутрь здания. Мир мелькал вокруг нее, но это сумасшествие не спасло мою сестру: преследователи просто вырвали ее из кольца и увезли в тех самых вагона для скота, что и нас - потом, но только совсем в другом направлении.
Она никогда не увидела больше своего жениха. Никогда.
Мама, две мои сестры - Ирма и Хельга - больше не увидели земли, где родились. Вообще, много нам осталось таких "больше никогда".
Потом уже я часто вспоминала слова своего отца о том, что мы, немцы, в России - неродные дети. Конечно, это всегда, особенно в войну, чувствовалось, даже в мимолетных репликах: "...тоже человек... хороший человек, хотя и немец... трудолюбивый, добросовестный, а немец... как жаль... такая красивая девушка - и немка..."
Я молча стискивала зубы, когда слышала такое. Мы ведь не сами сюда явились, как непрошеные гости, и мы не хуже и не лучше других. За что же так с нами?
Ренату отправили в лагерь, на лесоповал.


ГОТИЧЕСКАЯ РАПСОДИЯ

Вечер.
Меняю Кольцо на Радиус. Долой кольца - обручальные, свадебные, метро, серебряные, платиновые, глупые, узкие, широкие, старые, новые, консервативные, ограничивающие, смешные, нелепые, бесконечные, неясные!
Хочу точности и четкости
в отношениях, и без аллегорий,
в жизни, и без путаницы
в сердце, и свободно
в свободе, и вечно,
в вечности, и относительно.
"Все в жизни относительно", - спускаюсь по лестнице, смотрю на часы: одиннадцать-одиннадцать. Поздно, полно подозрительных полу-людей-полу-непонятно-кого.
В ожидании первого вагона первого попавшегося поезда поднимаю глаза и вижу парня, разглядывающего меня с видом предвкушающего резню бензопилой маньяка. Ох.
Он не отрывает от меня взгляда,
и мне становится совсем не по себе. Рассматриваю его исподлобья. В убийственных ботинках, кожаных штанах и косухе, на боку ржавая цепь. Взгляд затравленного хорька. Спокойно, только спокойно. Я медленно иду по платформе и останавливаюсь около четвертого вагона. Оборачиваюсь - странный парень идет за мной, улыбается - ехидно так: привет, вот и снова я.
Ну, привет.
Улыбаюсь в пол и поворачиваю обратно, в сторону первого вагона. Прогуливаюсь. Он - за мной. Поезд подходит, я останавливаюсь около второго вагона и с безмятежным видом разглядываю потолок.
Ну же, давай, двигайся быстрее, тебе что, цепь мешает?
Дополз, слава Богу. Пропускаю его вперед - он улыбается уже совсем нехорошо и проводит рукой по горлу.
...Можно передумать о тысяче вещей в одну десятую долю секунды. Войдя в вагон, я поняла, что будет дальше. Ненормальный мальчик придушит меня цепью где-то в пяти минутах ходьбы от метро "Проспект Вернадского". Напомнит мне, что бриллианты - лучшие друзья девушки. И подарит мне сразу целый гарнитур: серьги, кольца, два браслета, колье. Подумает и добавит еще бриллиантовый поясок и серьги для пирсинга: в нос, в язык, в пупок и в ладошку. И прямо там, на улице, достанет скальпель из кармана и куртки и начнет меня одаривать своими драгоценностями. Начнет, наверное... ну, с сережек... нет, с колье. Нарисует мне скальпелем на шее тонкие нити, бусины, бриллиантины то есть - медленно, аккуратно, как первоклассник выписывает буковки - одну за другой; тщательно вдавливая скальпель, вырежет заклепки... потом серьги с крючьями-застежками. Потом браслеты и поясок на талию, тоненький такой, наверное, вполне в стиле Пако Рабанн. Кольца, обязательно по одному на каждый палец - он же щедр. Одно кольцо получится неаккуратным, и он резко сорвет его вместе с пальцем. Потом и до пирсинга дело дойдет... луна будет светить с неба...
Обо всем можно передумать за десятую долю секунды.
За ту же десятую долю секунды до того, как двери должны были закрыться, я вылетела из вагона метро.
Хлоп. Закрылись двери, и хорек с цепью и исказившимся от ярости лицом заколотил по дверям, выкрикивая что-то.
Поезд уехал. Я рухнула на скамейку.
- Брейнингер, ты ненормальная. Ты только что до смерти испугала какого-то хорька с цепью от игрушечного поезда, которые вез своей бабушке пирожки и средство от мигрени. Ты испугала его так, что он даже бился о двери вагона и кричал тебе, что таких, как ты надо запирать в клетке. Брейнингер, таких, как ты, надо запирать в клетке. Вставай, чего ты сидишь, что, ноги отнялись, что ли? - я мысленно тараторила сама с собой.
Если бы не предчувствие того, что сейчас встречным поездом приедет любитель бриллиантов, избавляющий от мигрени, я бы…
Я бы пришла домой на час позже. Только и всего.


СПЕЦКОМЕНДАНТ

Приехав в Маршановку, мы сразу начали работать. На следующий же день после нашего приезда я прибежала на почту с ворохом писем в руках: почти все в - Куриловку. И довольно скоро получила ответ: оказалось, что почти все мои бывшие одноклассники - кроме меня - уже снова сели за парту. В районном центре Карасу была только одна средняя школа, но мои восемь классов были позади, поэтому каждый вечер, засыпая, я с тоской вспоминала свою школу, учителей, друзей, первую любовь, оставленные далеко-далеко. Часто бывало, что все уже спали, а я прокрадывалась на крыльцо и подолгу сидела там, утирая слезы и разговаривая со звездам - больше ведь мне говорить было не с кем...
- Пожалуйста, пусть война поскорее кончится, и мы все попадем домой, на Волгу, как можно скорее, скорее, скорее!
Днем, во время работы, мне нередко приходилось задерживать дыхание, чтобы не заплакать. Иногда мне хотелось броситься на кого-нибудь, разбить вдребезги все, что под руку попадется. Я сжимала кулачки и молчала.
Седьмого ноября 1941 года мне исполнилось шестнадцать лет, и в моем паспорте значилось: "Разрешено проживать только в пределах района Карасу". За нарушение этого правила мне грозило двадцать пять лет каторжных работ.
Мое будущее, как мне казалось, было перечеркнуто огромным, жирным крестом. Я не могла уже увидеть своих друзей, не могла вернуться на Родину, не могла учиться, не могла вернуться к самому любимому на свете человеку - меня заперли, как птицу в клетке. Если еще совсем недавно, в октябре я на что-то надеялась, думала, что вот-вот все станет по-старому, то теперь уже не оставалось никаких сомнений, никаких надежд - ровным счетом ничего...
С Ним я могла теперь только переписываться - так часто, как позволяла почта: одно письмо за месяц, а то и полтора - после него несколько дней я ходила счастливая-пресчастливая. Потом снова впадала в уныние; снова эти попытки сделать вид, что все в порядке - не всегда успешные.
Так я пряталась не один месяц; наконец, однажды со мной случилась истерика прямо на току: я упала на ворох пшеницы, билась в судорогах, потом вскочила, побежала в степь, повалилась прямо на холодную землю и кричала, ругала и степь, и эту полынь, и ковыль этот, и веялку, на которой я уже не могла больше работать, ругала эту проклятую войну - почему она именно с Германией, и вообще, зачем она нужна, эта война...На току в это время было двенадцать взрослых женщин, по шесть человек на двух веялках. Все они бегали вокруг меня, плакали, держали за руки, пытались успокоить. Я кричала:
- Почему, зачем это нужно? Почему нам, если мы этого не хотим? Я молодая, влюбленная, я хочу вернуться домой, к своим родным и друзьям, к... нему!!! Никто ведь не хочет воевать, женщины плачут, мужчины, уходя, целуют землю, потому что знают, что не вернутся, никому это не нужно, никому!
Потом одна женщина, тоже приезжая, в прошлом учительница, села около меня и сказала:
- Все-то ты, детка, правильно говоришь. Мы тоже так думаем, а ты вслух сказала. Все пройдет, война кончится, и все будет хорошо. Про тебя много говорят разного, что ты училась много и хорошо, и активная была, а теперь, такая хрупкая и красивая девочка, на тяжелой работе стоишь. Да только кто ж теперь посмотрит, что ты ребенок еще... Пойдем, немного осталось, скоро уже домой можно будет идти.
...По пути домой мы всегда проходили мимо кладбища, где я всегда боялась ходить - мне казалось, какой-то холод сковывает мои колени, и кто-то пытается заговорить со мной. Поэтому и в тот день, проходя мимо, я старалась не смотреть направо, туда, где стояли ряды мрачных крестов, зияющих над могилами. Вдруг у меня потемнело в глазах, и я едва успела ухватиться за руку идущей рядом женщины.
Потом сказали, что лицо у меня стало бледное, как мел, я потеряла сознание. Одна из женщин имела медицинское образование; с ее помощью меня привели в чувство. Кто-то сказал: "Это на тебя унылый вид кладбища подействовал". Женщина, которая разговаривала со мной днем, покачала головой: "Нет. Это на тебя...мир действует".
Все следующие дни я старалась быть спокойной и не привлекать к себе лишнего внимания, но за три дня со мной четырежды случился обморок. Женщины стали косо глядеть на меня, избегали встречаться взглядом. Я старалась ни с кем не заговаривать без особой необходимости, даже встречая их после работы в селе - неудобно и неприятно было видеть, как они поспешно сворачивают разговор, спешат отделаться от меня. Только по вечерам я часто ходила к нашим соседям, читала вслух газету; нередко они просили рассказать меня о тех местах, где родилась и выросла. Этим людям действительно было интересно послушать что-нибудь обо мне: не так, как полюбовавшись на ярмарке на трехголового теленка, чертыхаются и проходят мимо, а вдумавшись, примерить мою жизнь на себя, сравнить с собой.
Странно, но я все меньше и меньше могла говорить с мамой и сестрами - то, что нас объединяло - смерть отца, насильственный отъезд, последний взгляд на брошенный дом - это нас и отдаляло друг от друга; в нас самих мы видели то, что больше всего хотели забыть; нас тянуло к друг другу, и в то же время мы друг друга боялись. Внутри нас гнездилось разъедающее душу одиночество.
Через три дня после происшествия на току к нам пришли гости: супруги Лейкам, учителя немецкого языка, знавшие нас еще по Куриловке. Они сказали, что по селу прошел слух, что я "припадочная". Я закусила губу и промолчала.
На следующий день к нам зашел бригадир и предложил мне отдохнуть недельки две; а вскоре он предложил мне пойти на курсы трактористов, организованные в поселке Караман, что в пяти километрах от районного центра Карасу; от Маршановки же этот поселок был в двадцати километрах.
Отправились туда мы вдвоем с одной немолодой женщиной, которая была очень слаба здоровьем и не работала - послали на тракторы именно нас с ней, потому что каждая пара рабочих рук была на счету: неделю назад всех немцев-мужчин мы проводили в трудармию, остался только один Лейкам, который тогда был в отъезде. Все мужчины были со средним или высшим образованием; их направили в Свердловскую область на лесоповал.
Свердловская и Молотовская области - это были самые страшные места. От голода и холода там умирали сотни тысяч людей. Они жили в лесу, в бараках, где было так холодно, что даже не таял снег на полу. Каждое утро несколько человек уже не вставало с нар - их хоронили где-то, сбрасывали в овраг, засыпали снегом их оставшиеся в живых товарищи, а потом они, промерзшие до костей, полуголодные, шли работать. Многие от истощения уже не могли работать - их отпускали домой. Они шли, шаг за шагом, одни умирали по пути, другие доползали домой, и родные закрывали им глаза.
Я тогда еще не понимала вполне, что такое трудармия. Думала, там работают - "трудятся". А эта женщина, с которой мы пошли на курсы, сказала: "Трудармия - это не где работают. Это где умирают". Ее мужа тоже забрали на лесоповал, и она все время бормотала шепотом: "Боже, спаси и сохрани".
...Тракторному делу нас учил одни комбайнер, который читал по слогам. Поэтому приходилось мне читать, а он уже со знанием дела показывал все прямо на тракторах, этих СТ3, СХТ3, на которые мы смотрели сначала с чувством благоговейного восторга, затем - ощущая желание бросить вызов этой гремящей железяке: никуда не денешься! Еще позже - пренебрежение: я уже все о тебе знаю! И, наконец, разочарование в себе: я знаю, но еще не умею...
Холодное, мрачное время. Занять себя было нечем - ни книг, ни газет, ни даже какого-нибудь старенького патефона. Выйти на улицу в лютые крещенские морозы лишний раз казалось просто невозможным; большую часть времени мы проводили там же, где учились - в огромном, старом, чуть покосившемся на один бок и оттого как будто хитро прищурившемся амбаре. Спали мы, укутавшись кто чем, прямо под комбайнами, сначала устало переговариваясь, но почти сразу теряя нить разговора и проваливась в глубокий сон. Так прошла зима, весна и наступило лето. Из всех курсантов отбрали восьмерых, остальных распустили по домам. И через некоторое время нам дали работу - мне в том числе. Но я не имела права выезжать из Карасу.
- Я это дело улажу сам, - сказал директор совхоза.
Сказано-сделано. Через два дня ко мне прибежал стажер и сказал идти с паспортом в контору, в кабинет директора, чтобы получить разрешение на работу от военного из спецкомендатуры.
Через пятнадцать минут я уже стучалась в скромную деревянную дверь - директор поприветствовал меня и сказал какому-то немолодому плотному человеку с большим портфелем(как оказалось, тому самому работнику спецкомендатуры):
- Вот та девушка, о которой я вам говорил, - сказал директор. Но спецкомендант неприязненно посмотрел на меня и, покачиваясь, как удав, делая шаг за шагом в мою сторону, зашипел:
- Почему бегаем с места на место? Кто разрешил? Разве не знаешь, что тебе теперь двадцать пять лет каторжных работ грозит? Ты же прописана в Маршановке!
- Я не бегаю самовольно, я пришла сюда по районной повестке.
- Ничего я не знаю про эти ваши повестки! Я тебя забираю отсюда! Иди собирай вещи!
- Вы, уважаемый, законов не знаете, - вмешался директор, - и у вас память, наверное, слабовата. В паспорте у Карины написано, что ей можно жить в пределах Карасу, и она живет в пяти километрах от районного центра - нарушения никакого нет, тем более, что вы сами визировали ее повестку. Вот, - протянул он повестку, лежавшую у него на столе, - ваша печать и подпись.
Комендант задвигал челюстью, борода его заходила из стороны в сторону. Наконец, он махнул рукой и выговорил:
- Пусть она завтра придет ко мне со своим паспортом и с повесткой этой. Я еще подумаю над этим вопросом. Вы понимаете, конечно, что я запросто могу эту вашу бумажку признать недействительной, и девчонке грозит...
Директор поднялся из-за стола.
- Мы сейчас с вами поедем в райком партии к Дыхову и продолжим разговор у него.
Коменданта вмиг как подменили. Он быстренько вытащил из портфеля чистый бланк, повертел его в руках, впечатал в стол и отрывисто бросил мне:
- Давай, пиши фамилию, как тебя там!
Я написала, он выхватил у меня листок и запихнул его обратно в портфель.
- Нувотвсеоформленоправильнодоссссвиданьице, - с этими словами он испарился. Иудушка.
- Дурак старый, - только и выговорил директор, потом, наверное, вспомнил, что не один в комнате, осекся и посмотрел на меня.
Говорят, что дураки опаснее врагов, - вздохнула я. - До свидания и спасибо вам большое.
- Не за что. Надеюсь, этот вопрос решен окончательно.
Однако добрый наш директор ошибался.
Дней за десять до моего первого выезда на сборку урожая неприятный человек из спецкомендатуры объявился снова. Покрутился-покрутился, и исчез. Мне было не до него. Так уж случилось, что именно в тот день мне предстояло первое серьезное поручение. Наш учитель на обкатке мотора сломал правую руку, и мне пришлось вести сцеп двух комбайнов.
- Смотри, Карина, доверяем тебе трактор и два комбайна! Не подкачай!
В первое лето мы поехали косить на третью ферму, поселок в пятнадцати километрах от центральной усадьбы. Всего таких ферм было пять, и наш директор совхоза частенько совершал круговые осмотры.
В один из дней приехал он и к нам, вместе с полюбившимся мне комендантом. Во время перерыва тот снова все время крутился поблизости, а когда я ненадолго осталась одна - тут как тут, и портфель сжимал так же судорожно, как и в прошлый раз, а говорил, словно боялся зубы разжать.
- Ну-с, дорогуша, не миновать тебе какого-нибудь рудника, точно говорю, не миновать! Там с тобой знаешь что будет? Тебя под землю загонят, и ты оттудова уже не вылезешь! Я не я буду!
Я отвернулась. Нужно было чем-то занять руки и, став к нему спиной, я стала проверять автол в картере. В ту минуту я мечтала только об одном: чтобы мне уши залили воском, подобно тому, как это сделал Одиссей своим спутникам - вот только он их предостерегал от божественных сирен, а рядом со мной стоял серый, с землистым лицом человек, который пытался заглянуть мне в глаза и, брызгая слюной, с наслаждением рисовал мне картинки из моего будущего:
- Сначала твои косы красивые повылезут, потом зубы повыпадают, глаза станут бесцветные, будешь ты все страшная, морщинистая, как старуха, почище концлагерных, ясно тебе?
Я обернулась к нему. Он смотрел мне прямо в глаза, как завороженный, и продолжал говорить что-то, раскачиваясь на месте. Глаза его как будто застекленели, и у меня мелькнула мысль, что и сама я, наверное, сейчас выгляжу точно так же.
- Надо вспомнить что-нибудь хорошее, - подумала я. Но в голову ничего не приходило, и я не могла заставить себя оторвать взгляд от коменданта. "Ночью вывезли из дома на подводах до станции... переселение... скотные вагоны... железные решетки высоко на маленьких окнах... мы сидим на своих вещах... ворота с прочным замком... мы едем... днем стоим у маленького водоема... не радуйся жизни, не будь легкомысленной... как будто по голове ударило... не летай в облаках... забудь обо всем... думай о плохом..."
- Да мы тебе еще сопроводительное письмецо чиркнем, хорошенькое такое, - прорвался как из-за завесы голос коменданта, - вот и посмотрим, какая ты там станешь, я прямо специально приеду через полгодика на тебя посмотреть, - он глянул вверх и застыл с открытым ртом - глядя на нас сверху вниз, стоял на штурвальном мостике комбайна директор. Мне вдруг стало неудобно, что я стою, вцепившись в какую-то ручку, что я такая беспомощная и безъязыкая, что даже не могу ничего сказать в ответ.
- "Ничтожество, ни на что не способное", - подумала я про себя.
Так мы молча стояли несколько секунд. Директор переводил взгляд с меня на коменданта. Тот побледнел и затрясся еще сильнее, как будто кости и него внутри все разошлись, и он пытался поставить их на место.
- Поехали, - сказали одновременно и директор, и комендант, но сказали с интонацией совершенно разной: первый - со спокойной угрозой, мерзкий старикан - явно с отчаянным желанием сказать хоть что-нибудь.
- Карина, - обратился ко мне Виктор Матвеевич, - надеюсь, тебе будет интересно узнать, что свой рассказ уважаемый комендант продолжит уже совсем в другом месте, где его, несомненно, выслушают с огромным интересом. А тебе не стоит голову забивать его… бреднями, - он неожиданно подмигнул мне и одними губами спросил:
- Все в порядке?
Я кивнула.
- Тогда мы уже поедем. До свидания, Карина.


ВЕНОРЕЗКА

Я никогда не резала вены.
А думаю, хотя бы раз это следовало сделать.
Когда-то я снималась в одном видеоролике, который хорошо врезался мне в память:

22nd CENTURY FOX
presents
PANASONIC YOUTH FOR SUICIDE

Черные декорации.
Черный потолок, черные стены, черный пол. Красная река - из ниоткуда в никуда, наверное, так выглядит Река Забвения для самоубийц. Кануть в Лету для этой социальной категории... слишком просто! А вот в такой поток - в самый раз. Что-то вроде: надеть белое платье, закрыться в ванной, набрать горячей воды и чиркнуть лезвием по рукам - под водой. А потом проснуться и понять, что все оставшееся время до Страшного Суда проведешь в той же самой ванной, только побольше, барахтаясь в собственной крови.
Выглядит здорово, честно. В жизни не видела такой гадости.
А на самом деле это просто маленькая комнатушка, наполовину завешанная полотнами из черного шелка. Меня уже четвертый час валяют по холодному полу, заставляя лечь то так, то по-другому, повернуться, встать, облокотиться на специально для этого жеста принесенную барную стойку, вылить на платье красную краску, надеть другое, такое же платье, но без краски, поправить грим, сменить милые гриндерсы на вампирские туфли на шпильках, улыбнуться, изобразить отсутствие эмоций, встать прямо, опереться рукой о бедро, обворожительно улыбнуться, улыбнуться еще более обворожительно, наконец, улыбнуться так обворожительно, как только можно, и - еще более обворожительно.
Я послушно улыбаюсь в объектив. Это обворожительность и красота - красота девушки, держащей за спиной пистолет, обмотанный в два ряда тройным жемчужным ожерельем - чистый Hollywood! - девушки, всегда имеющей за кружевной резинкой чулка лезвие, а на поясе - намыленную веревку, всю в стразах, - наверное, такой больнее давиться. Это красота момента, который больше не повторится. Это красота на один раз: она есть, но ее больше не будет. Мерзость. Но, в конце концов, это не более, чем маленькая - во всех смыслах - игра.
- Стоп! - кричит режиссер.
Все отскакивают в сторону.
- Чертовы сценаристы! - орет он. - Такого не может быть! Какого *** она улыбается? А ну, перестань!
Я послушно перестаю улыбаться. Все сразу начинают суетиться, бегать, что-то говорить друг другу.
Сценарий срочно переписывают, меня гримируют снова, камера, мотор...
На этот раз полагается изображать вселенскую печаль - что ж, это не проблема, наше обычное состояние. Лениво делаю вид, что лениво не смотрю в камеру, а сама думаю о том, успеем ли мы управиться хотя бы к половине восьмого, или нет. Если успеем - значит, я опоздаю в кино не больше, чем на пятнадцать минут и еще пойму, о чем фильм. Если нет - мне придется сидеть в пустом баре кинотеатра, рисовать ложечкой грустные смайлы на столе и ждать, пока Айс, Зимняя и Лиций досмотрят "Ифигению в Авлиде" без меня.
Ифигения в Голливуде, дожили. Кто-то заинтересовался судьбой и не нашел более подходящего сюжета. Что ж, если мы не отснимем эту суцидальную чушь вовремя, то мне даже не придется сказать пару ехидных слов о...
- Стоп! Снято! - не уверена, что так говорят на самом деле, но отдадимся в руки MTV. Пусть будет...
- Кому сказал! Стоп! Снято! Снято, я говорю!!!! Снято, черт вас всех подери!!!
Все снова отскакивают в сторону...
Наконец, смонтировано приличное видео. Выглядит оно примерно так:
Я лежу на полу с отсутствующим видом. Довольно мило. Достоверно. Неплохо смотрится. Вся необходимая бутафорика соблюдена.
Низкий и вполне себе таинственный голос за кадром:

WHY HASN'T OLGA BREININGER COMMITED SUICIDE?*

Я поворачиваю голову, приближенный план - я смотрю прямо в обьектив. Техничная вселенская печаль. Фокус камеры вьедается в глаза, растворяется в них, выныривает откуда-то из стены и снова устремляется на меня.
Голос:

SHE'S TOO STRONG*
.

Голос объясняет тезис. Я поднимаю глаза с решительным видом.

SHE'S TOO WEAK*
.

Я опускаю глаза. Антитезис, он тоже требует пояснения, и голос продолжат бубнить.
Я чувствую неприятное покалывание в пальцах. Что- то знакомое настойчиво бьется в мозгу, я уже не слушаю текст, все равно я знаю, что он хорошо составлен: Гегель - тезис, антитезис, синтез -

SHE SIMPLY KNOWS WHAT SHE WANTS*
.

Все, правильно, синтез понятий. Я должна знать, чего я хочу, а я не хочу барахтаться в своей крови, я вообще хочу поскорее покончить с этим роликом, вызвать такси и поехать в кино.

KILL YOURSELF IF YOU REALLY WANT IT*
.

RIGHT NOW*
.

START DOING ANYTHING*
.

RIGHT NOW.


ЗИМА 1943-1944 ГОДА

Седьмого ноября 1943 года мне исполнилось восемнадцать лет. Это был как раз тот год, когда я жила в Карасу, и за это небольшое время, действительно, много чего изменилось - и во мне, и вокруг меня.
После той истории с комендантом я как будто приобрела закалку от обид и насмешек: перестала обращать внимания на упреки в свою сторону и обвинения в том, что, дескать, немцы войну затеяли, так и я тоже в этом виновата. Я обзавелась толстой кожей и стала жестче, во многом из-за того, что тоску свою я лечила - и вылечила - работой. Я уже не так часто вспоминала Маршановку, где жила мама с сестрами, не думала по ночам о том, как там сейчас Рената и Сабина. Все реже и реже снились мне по-вечернему уютные классные комнаты в Куриловке и даже о Нем... нет, о Нем я не стала реже думать. О Нем я вообще не думала, запретив себе это раз и навсегда.
Однажды, когда я возилась с запчастями на складе, мне показалось, что через окно я увидела знакомую фигуру. Не успела я еще понять, кто это был, как сердце уже само застучало в груди. Он шел через двор своей обычной, уверенной походкой прямо к двери склада. На крыльце послышались шаги, и я спряталась за ближайшую груду коробок, чтобы первой увидеть Его. Внутри все ныло, я не могла понять, каким образом он оказался здесь, но я подумала, что, наверное, для него нет ничего невозможного. Он ведь мог приехать сюда, ко мне?
- Здрасть, теть Надя! - какой-то незнакомый мне молодой человек, совсем непохожий на него, с шумом распахнул дверь.
Это был не Он. Я смотрела на этого парня издалека и, до крови прикусив губу, думала о том, что неудивительно, что люди умирают от любви. Неудивительно, что люди совершают глупые поступки. Неудивительно, что влюбленный человек может приехать за сотни, тысячи километров, чтобы хоть одним глазом увидеть восемнадцатилетнюю девушку, думающую о нем днями и ночами.
- Мог бы и приехать, - зло подумала я, пиная какую-то коробку. - В конце концов, он не мальчик, а молодой мужчина, что ему стоит сесть на поезд и... - глубоко внутри мне было стыдно за себя, но ярость цепко охватила меня, и я уже не могла остановиться. - В конце концов, одно письмо за месяц - куда это годится!!!
Я принялась перетаскивать коробки из угла в угол в поиске нужных мне деталей и, с шумом ставя их друг на друга, продолжала говорить сама с собой.
- Карина, ты чего там возмущаешься?
- Ничего, ничего, тетя Надя, извините. Я просто стихи повторяю, тренирую память.
- А, ну тогда ладно, это дело хорошее.
Той ночью я не могла заснуть. Мне было стыдно: и за то, что я позволила себе так плохо думать о Нем, и за то, что я приписала ему поступки и мысли, которых у него, наверное, отродясь не было. И, самое главное - я понимала, что придумала себе о нем не только плохое, но и хорошее. Наверное, впервые за все это время я увидела, как на карте, что нас разделяет. Глупо было думать про поезд - никакой поезд сюда не мог прийти. И, может быть, он уже давно понял то, что мне пришло в голову только сегодня, и забыл меня, вспоминая лишь для того, чтобы написать еще одно письмо.
Я не разлюбила его, я знаю точно. Просто я... замерзла. Изнутри. Мне нужно было оторвать от себя все, что не давало мне жить новой жизнью, новым миром вокруг меня. И я заставила себя перестать думать о прошлом.
Первые несколько месяцев я жила словно на автомате. Просыпалась рано утром, работала, по звонку шла на завтрак, обед, ужин, отдыхала, снова работала, читала, спала - все это повторялось изо дня в день, отличаясь только сферой приложения усилий. А потом я с удивлением поняла, что все это - все, что я делаю - мне нравится.
Весной я работала на гусеничном тракторе. До сих пор помню свою первую машину - с надписью "Челябинский Тракторный Завод" - он, как и все заводы сельхозтехники, в те годы работал только "на войну", поэтому мы работали на старых, зачастую явно дышащих на ладан машинах, которые сами ремонтировали запчастями из утиля.
Летом работала на ремонте комбайнов. Осенью - косила, потом, ближе к зиме - молотила скирды. Потом - автотракторный парк - снова ремонт техники, только теперь в холодных цехах.
Особенно неприятно было мыть детали в холодном бензине без перчаток. За такой работой меня однажды застала та самая тетя Надя, заведующая складом.
- Твои красивые ручки целовать надо, а у тебя они в мазуте и бензине! - ахнула она. - Лучше пойди в обоз. Тулуп и теплая одежда у тебя есть, будешь целый день на санях кататься. Ну, конечно, нагружать мешки пшеницей придется.
- А меня отпустят? - спросила я.
- Попробую-ка я этоуладить, - ответила тетя Надя. Вечером она нашла меня и сказала:
- Все в порядке. Будешь теперь в обозе.
На другое утро я уже насыпала пшеницу в мешки и помогала укладывать их на сани, аккуратно застеленные сеном. Всего нас было человек восемь-десять, на каждого - двое саней, запряженных парой быков. Ездить нужно было до станции Кай-Багор: три для туда - три обратно. Ночью мы останавливались на заезжем дворе.
Я была тепло одета: хорошие валенки, телогрейка, мужская шапка, теплые самодельные рукавицы и мужской же тулуп, чуть-чуть не достающий до земли. Рукава тулупа я заворачивала наружу, а воротник был высокий, закрывал почти всю голову. Закутавшись в тулуп, чудесно было лежать на санях и наблюдать за тем, как пробегают мимо деревья, дома, телеграфные столбы...
Но и в работе в обозе, конечно, было свои сложности. Перво-наперво нам приходилось таскать тяжелые, по шестьдесят-семьдесят килограмм, мешки с пшеницей, и укладывать их на телеги. Такой мешок двое взрослых мужчин, и то не без труда поднимали, не говоря уже о слабенькой восемнадцатилетней девчонке. Но с этим мы разобрались, меня поставили в пару с одним парнем, тоже невысоким ростом, но сильным, и в обозе бывшим уже больше года; с ним мы очень хорошо сработались.
Ночью, на постоялом дворе, мы устанавливали очередь дежурств: по два часа каждый. Дежурный должен был сидеть на санях и следить за мешками с пшеницей. Чтобы не заснуть, мы обычно вполголоса напевали какие-нибудь песенки.
Дежурить было страшновато. Если где-нибудь раздавались шаги, я сразу повышала голос и делала вид, что с кем-то разговариваю. Но все всегда обходилось.
Однако однажды утром я проснулась от разговора на повышенных тонах. В ту ночь я дежурила первой, после меня заступил Майер, тоже немец, чудом избежавший трудармии. Отстояв два часа, он разбудил Нину, двадцатилетнюю девицу, сбежавшую в наш совхоз из трудармии.
Нина мне не очень нравилась: вначале я работала с ней в паре, но потом попросила поставить меня с кем-нибудь другим, сославшись на то, что Нина слишком высокая, и мне с ней неудобно носить мешки. На самом деле Нина хитрила и отлынивала от работы: когда мы носили мешки, сцепив руки, она держала руку подле себя, и весь вес доставался мне; вообще, она была очень ленивая. Частенько она просыпала, или, например, когда мы вели быков на водопой, начинала у саней возиться, мешки проправлять - словом, лишь бы что-то делать. Когда мы приводили быков обратно, она выпрямлялась, вздыхала, словно запыхавшись от тяжкой работы, и шла со всеми к завтраку. Потом, пока мы быков запрягали, мешки поправляли, пока то да се - Нина таинственно исчезала. Пару раз я ее находила перед самым отъездом на соломе и будила, чтобы никто другой не обнаружил лентяйку.
Так вот, Майер, отстоял два часа, разбудил Нину и лег спать. Утром дедушка Берлет, проснувшись, удивился, что Нина его не разбудила, и решил, что она все еще караулит мешки. Нину он нашел спящей, пшеницу, к счастью, нетронутой. Зато исчезло сено - быков кормить было нечем. Нина доказывала, что ее никто не будил, но все почему-то поверили Майеру: не мог ведь он лечь спать, не передав дежурство следующему! Нина оскорбилась и, усевшись в углу, задремала. Внимания на нее никто не обращал: были заботы и посерьезнее. Решено было сделать так: мешки с двух моих саней разбросали, каждый взял себе по два. С одних саней мне дали сено, с других забрали - тоже каждый взял понемногу. Договорились, что на каждом постоялом дворе будут брать немного сена. Меня же с двумя пустыми санями отправили домой.
Утро было пасмурное, ветреное, шел снег. Меня это не смущало - я была тепло одета, ехала домой. Когда я выехала из села и оглянулась, то уже ничего не увидела - замело снегом. В степи был буран. Через какое-то время расстегнулась упряжь, и быки со вторых саней отцепились от моих саней. Я остановила сани, и пошла назад за теми быками. Иду за ними, а передние пошли сами - чуть видны. Словом, пока я собрала обе пары вместе, прицепила их хорошо к саням, то я стояла в снегу, в степи, без дороги. Я взяла передних быков за повод и пошла искать дорогу.
- Она должна быть где-то совсем близко, я ведь недалеко отошла. Да и село тут близко, ничего, не потеряюсь, - успокаивала я себя.
Я шла вперед, направо, потом налево, назад, снова вперед. Ни дороги, ни села...Я одна - в степи... Вокруг - только снег, куда ни посмотри - под ногами - снег, над головой - снег...Буран разыгрался не на шутку: все кругом свистело, гудело.
Стоять на месте было нельзя - холодало. Я села поудобнее на сани и погнала быков куда глаза глядят. Лучше я ничего не могла придумать. Поехали туда, куда ветер дул.
Так прошел целый день. Замерзнуть я уже не боялась - наоборот, мне стало жарко. Я боялась волков.
Я часто слышала истории о том, как в степи волки нападают на людей. В буран в разведку идет один волк. Обнаружив хорошую добычу, он приводит за собой всю стаю. Один раз мне показалось, что где-то сбоку мелькнуло черное пятно - я быстрее погнала быков.
Стало темнеть. Я все ехала неизвестно куда. Вдруг что-то огромное полетело на меня, я испугалась, мне показалось, что на меня падает какая-то гора. Оказалось, что мои быки уперлись ярмом в скирду сена. Я испугалась еще сильнее - около сена могли ведь и волки ютиться...Но тут я услышала голоса людей и, спрыгнув с саней, побежала туда, к ним, боясь, что они могут уйти. Но они уже и сами меня увидели. Это были несколько женщин. Я села на сани и поехала за ними.
Оказалось, что я ушла на двадцать два километра в сторону от дороги. Случайно наехала на стог, из которого женщины брали сено. Будь я чуть подальше, они бы не заметили меня, и я могла проехать мимо и блуждать пятьсот километров, пока бы у меня не кончилась еда или, вероятнее, - пока я бы не встретила волков.
- Тебя спас твой ангел-хранитель, девочка, - сказала мне одна из женщин. Она сразу сказала всем, что забирает меня к себе домой. Мы с ней сели на мои сани, она управляла быками, а я сидела сзади. Мне стало очень холодно, меня колотило от мысли о том, что каких-то двадцать метров спасли мою жизнь.
- Сейчас уже приедем, - обернулась женщина.
- Спасибо, что взяли меня к себе, - сказала я.
- Да что там, брось ты это - благодарить, - ответила она, - побереги силы, а то еще упадешь, не дойдя до дома.
Совет был дельный: я и вправду уже чуть держалась на ногах. Пройдя в маленький домик, я села на скамейку и так и осталась там сидеть.
- Нужно встать и помочь хозяйке, а не сидеть тут, - ругала я себя мысленно, но сил подняться уже не было. Приятное тепло расползлось по моему телу, я прислонилась к стене, глаза закрывались сами собой...
Вдруг передо мной появилась большая кружка, и знакомый уже мне голос произнес:
- Совсем замерзла, бедняжка? Отогревайся потихоньку.
- Меня Анна Петровна зовут. А тебя как? Да ты откуда же взялась, такая маленькая? Родители где? - женщина, наливая в кружку теплое молоко и нарезая большими ломтями черный хлеб, засыпала меня вопросами.
Я отвечала медленно, вопрос за вопросом, разглядывая маленькую, тесную кухоньку. Как хорошо здесь было после бескрайней степи, умирающей в снегу!
- Меня зовут Карина. Я приехала из... Карасу... Родители мои... папа умер, а мама...в Маршановке...
- Карина? - женщина удивленно подняла брови. - Имя-то нерусское.
- А я не русская. Я немка.
- Немка? - как будто прохладно спросила она. А ты почему тогда здесь? Сразу стало неуютно. Я тихо ответила:
- Нас привезли сюда... Мы... Мы...
Не выдержала и заплакала.
От этого было обидно больше всего. Никогда, никогда я не позволяла себе плакать, что бы ни случилось. Слишком глубоко во мне сидело чувство того, что я одна и не могу позволить себе опустить руки. Заплакать - значило сдаться и позволить относиться к себе с пренебрежением. Стали бы говорить: эта, мало того, что немка, так еще и хнычет. А тут, в этой маленькой, жарко натопленной комнате, рядом с неизвестной женщиной с добрым лицом и добрым именем, я именно что сдалась. Разве раньше не знала я, что теперь люди, услышав ужасное "немка", вдруг резко стараются свернуть разговор? Знала. Но сейчас, рядом с таким добрым человеком, еще не оправивишись от пережитого страха, от мысли того, что чуть-чуть - и я могла умереть, заблудится в ужасной, вечной степи, потеряться в буран - сейчас я не выдержала и расплакалась. Как ребенок.
Анна Петровна всплеснула руками, неловко как-то, пододвинула ко мне кувшин с молоком, села рядом, обняла меня и сказала как-то очень просто:
- Ну, давай, рассказывай. И плачь, если хочется, тебе выплакаться надо.


АННА ПЕТРОВНА

Анна Петровна и ее муж - высокий, неразговорчивый мужчина, который исчезал рано утром, а возвращался вечером, на санях, принося в и без того тесный домик сугроб снега, - они категорично сказали, что "слишком много для такой маленькой девочки", и что "надо хотя бы недельку пожить в доме".
И мне разрешили - невиданное, неслыханное дело! Я не поверила своим ушам, когда узнала, что директор совхоза, в котором я работала комбайнером, передал что-то вроде: "Правда, эта шестнадцатилетняя девочка работает, как взрослый мужчина. Да еще и чуть не потерялась в степи! Пусть отдохнет недельку-две. Потом наверстает, а не наверстает - как-нибудь поправим дело".
Я прожила у них почти две недели. Самые светлые две недели за те годы.
Я вставала рано утром вместе с Анной Петровной, помогала ей по хозяйству. Она часто хвалила меня, и эти простые, теплые и слова были для меня радостны, как часть чего-то родного, часть дома и детства. Я рассказывала ей о том, как мы жили в Моргентау, она много говорила о своем сыне, который ушел на фронт. Это была удивительная женщина. За все дни до того, как ей пришло письмо с фронта, она ни разу не упомянула о том, с кем шла война, почему и за что. Она разговаривала со мной, как с дочерью, расспрашивала о семье, о маме, об отце и сестрах.
А потом наступил тот ужасный день, который я, наверное, и за всю жизнь не смогу забыть. Почему судьба захотела так сложить события? Не знаю. Но до сих пор помню, как впервые в жизни не могла поднять глаза. Мне было стыдно, стыдно за то, в чем я не была и не могла - н-е м-о-г-л-а! быть виноватой.
Утро этого дня началось как обычно. До полудня мы переделали уйму дел, а около двенадцати кто-то громко постучал в дверь. Анна Петровна открыла. Почтальон.
- От Славика! - воскликнула она. Славиком звали ее сына.
- Заходите, заходите, - пригласила она почтальона, - мы вас напоим чаем перед дорогой, да с собой кое-чего дадим, - улыбнулась она. - Сейчас вот только письмо прочитаю.
Почтальон, неловко повернувшись, не смотря нее, протянул письмо. Анна Петровна радостно выхватила его, глянула и вдруг побледнела, оперлась на стену. Так бывает в фильмах: замедленная съемка, когда герой на экране как будто с трудом закрывает глаза и прижимает к груди конверт... Я подбежала к Анне Петровне, хотела помочь ей подняться...
У нее в руках был серый лист бумаги, свернутый треугольником. В таких треугольниках присылали похоронки...
- У, фашисты проклятые! - закричала Анна Петровна и заплакала, беззвучно, крупными слезами...
...Я замерла на месте.
Вечером, на той самой кухне, где сидела в самый первый день, замерзшая, испуганная, я тихо сказала Анне Петровне и ее мужу:
- Я поеду завтра... В совхоз. Пора уже.
- Поезжай, Кариночка, поезжай, - ответили они в один голос, не поднимая глаз...


ДИАЛОГИ

Я не успеваю, мой телефон уже трещит. Посылаю Зимней смс: "Идите без меня, я точно опоздаю!"
Как жаль. Грустный смайл.
Я действительно опоздала больше, чем на час, так что смысла заходить в зал уже не было, и я поднялась в бар на втором этаже.
- Кофе с лимоном и фисташковое мороженое, пожалуйста.
- С сахаром, без?
- С сахаром.
- Мороженое посыпать орехами?
- Да, спасибо.
Почти полтора часа я сидела в маленьком уютном барчике и слушала Элвиса Пресли. Бармен смешивал коктейли, закрыв глаза и подпевая: "Love me tender, love me sweet". Коктейли он делал мастерски, смотреть на него было очень редким и необычным удовольствием. Вообще, наверное, на три вещи человек может смотреть бесконечно: на огонь, воду, и на то, как кто-то с любовью занимается своим искусством, что бы это ни было - даже шпаклевка стен может быть красивой, разве нет?
Я, со своего спрятанного в далеком углу столика, с внезапной тоской смотрела на людей: смеющихся, грустных, веселых, нахмуренных... Давно мне не было так уютно, как в этом полутемном уголке, где никто меня не видел, но я видела всех и вся.
- Почему в моей жизни так мало спокойных и размеренных полос? Почему я всегда спешу куда-то, всегда тороплюсь, боюсь прибыть невовремя, всегда решаю все на ходу? - думала я, положив голову на скрещенные на столе руки. Так захотелось тихой и милой жизни, где все идет по плану, и от этого не становится менее приятным и интересным, где на Новый Год развешивают над камином красные матерчатые сапожки для подарков, а в кино обкидываются попкорном.
Мне показалось, что на меня кто-то смотрит, и резко подняла голову.
- Хей, ты чего на столе лежишь? Так сильно устала? - засмеялись мои, рассаживаясь по стульям.
- Я сплю, - улыбнулась я. - Ностальгический транс. Как фильм?
В ответ получила три разных маски: ехидную улыбку, задумчивое отвращение и издевательское подмигивание.
- Understand. Чего и стоило ожидать.
- Да, этого действительно стоило ожидать - говорит Лиций.
- Да, Легси, это было просто УЖАСНО, - вдохновленно добавляет Айс, и Зимняя кивает головой.
- Мне бы не понравилось?
- Точно, absolutely.
- Наверное, я все равно посмотрю...
- Нет, ты конечно, посмотри, но не настраивайся на хорошее синема, - Айс смотрит на часы.
Я спрашиваю:
- Ты сейчас собираешься уезжать?
- Да, я уже спешу.
- Я тоже, - говорит Зимняя, - мне надо к десяти успеть.
- А ты? - спрашиваю я у Лиция.
- Я - нет.
- Легси, ты что? - спрашивает у меня Зимняя.
- Я хочу домой, только не могу заставить себя подняться. У меня нет сил, как будто из меня вытянули позвоночник. Я пока еще останусь тут.
- Хочешь, я останусь с тобой? - спрашивает Лиций.
- Ага, хочу.
- Легси, ты в порядке? - почти одновременно и одними и теми же словами спрашивают Айс и Зимняя - им явно неудобно уезжать, оставляя меня здесь.
- Все окей, честно. Просто я очень устала. Мы сегодня снимали ролик про самоубийц... я не знаю, почему, но это очень тяжело, даже не столько физически, сколько морально - долго сидеть с туго затянутой веревкой на шее, валяться на полу, изображая полуразложившийся морально труп, и все в этом духе, еще когда там так жарко, как у нас в студии, и Игорь - это наш режиссер - все время орет над ухом...
Айс гладит меня по голове.
- Ну и как? Получилось?
- Ну, учитывая, что мы снимали его на доброхотные подаяния противников суицидальной мании и вообще своими силами, вышло вполне прилично.
- А почему вас не спонсировали, как на тех, предыдущих роликах? - спрашивает Зимняя.
- Понимаешь, нашим продюсерам все равно, убивается молодежь, или нет, им даже все равно, по кому, чему, и как она убивается. Это Игорь устроил такую акцию, нашел деньги, уж не знаю, каким способом, и организовал братию.
- Ясно. Он молодец, этот ваш Игорь. Давно уже пора.
Лиций вызывает такси для Айс и Зимней.
- Девушка, можно такси к кинотеатру "Матрица"? Да. Куда ехать?
- Проспект разбитых в крошево dreams - подсказывает Зимняя, и все мы переглядываемся. - Скажи, что если таксист будет блондином, я откушу ему ухо - добавляет Айс с самым серьезным видом.
- Девушка, передайте, пожалуйста, таксисту, что ему откусят ухо, если он будет блондином, - стараясь не улыбаться, говорит Лиций. - Что-что? Нет, все в порядке. Да. Хорошо.
- Через двадцать минут подъедет.
- Зимняя, я тебе, как приеду, пришлю тот отрывок, про который говорила.
- Как продвигается работа? - спрашивает Лиций.
- Понемногу, только все поворачивается не в ту сторону, в которую я думала, но так даже лучше.
- Я прочитаю и завтра позвоню, оки?
- Окей, Зимняя.
Мы прощаемся, и они уходят, а Лиций заказывает для меня еще одно мороженое, на этот раз шоколадное.
Кстати, именно Лицию я обязана термином "Panasonic youth". Вот, знайте.
- Как там панасоники? - спрашиваю я.
Он улыбается.
- Все также. В последний раз это была трехдневная тусовка из пятнадцати человек в трех пустых комнатах, кончилось чем-то вроде того, что "мы не знаем, чего мы хотим, но, безусловно, мы это можем". Когда то я верил в это, ну а сейчас только трещина становится все шире и шире - split wide open.
- Расскажешь мне потом про вечеринки с самоубийствами, хорошо? Только не сейчас, а то у меня начнется паранойя. Знаешь, мы же вместе с Игорем составляли текст для ролика. Это так странно было - он сказал мне: "Представь, что ты проснулась после того, как умерла. Ходишь по улицам, стонешь от боли, а тебя никто не видит. Understand? А теперь опиши это". Это такое страшное, страшное ощущение, последняя ступенька одиночества, дальше уже некуда, дальше - бесконечность этого самого одиночества... Но ты потом все равно расскажи мне про эти вечеринки а-ля декаданс, или танцы на гитарной деке, ладно?
- А чем они тебя так заинтересовали?
- Не знаю, а вдруг... - многозначительно улыбаюсь я. - Мало ли!
- Ну ладно, там разберемся...Any plans?
- Well...еще не знаю. Что-нибудь simple this evening. Просто reading and nothing else. By the way… что ты думаешь о параллельных реальностях?
- What exactly ты имеешь в виду?
- Скажем, дежа вю - может, это наши отрывки воспоминаний из другой жизни или параллельной реальности. Как ты думаешь? Наверняка, есть такая реальность, где все идет только так, как мы хотим. И сущность бытия там - не прямой угол, однозначно.
- А, тот разговор, - вспоминает Лиций полуночное висение в аське. Что есть твоя сущность бытия?
Я молчу, потом, осторожно, подбирая слова по одному, отвечаю:
- Well...что-то вроде паутины... все нити ведут к одной точке, но расходятся далеко друг от друга. И...их пересекают другие нити, параллельные друг другу, их тоже много, это даже не нити, а, скорее, замкнутые круги. То есть, одни паутинки замкнутые. Другие исходят из одной точки и уходят в бесконечность. Они пересекаются под прямым углом, то есть, он существует, этот прямой угол, но только как часть целого. Круги - архетипы, которые все замыкают и влияют на каждого. И бесконечность, все в мире бесконечно. Круги тоже бесконечны, но некоторые из них рвутся и начинают расти, виться спиралями. Так... правда, сбивчиво как-то получилось...В-общем, "мрачновато, но в целом оптимистично", - смеюсь я. What about you?
- Как ни странно, но, пожалуй... примерно так же. С небольшими отклонениями.
Потом он смотрит на часы: поздно.
- Ну, ты как?
- Не могу заставить себя подняться, - признаюсь я. - Мне кажется. Если сейчас шевельну хоть пальцем, я умру.
Зря я это сказала, ох, зря. С Лицием и открытым третьим глазом... провокация. Попалась, Легси.
Попалась, Карина.


ДМИТРИЙ

Одиннадцатое апреля тысяча девятьсот сорок восьмого года я не забуду никогда. Потому что в этот день, в половине двенадцатого, я вышла из бухгалтерии, где работала, в коридор, собираясь пройти в соседний отдел за бумагами. В коридоре я услышала, как мужской голос спрашивает, где можно меня найти, оглянулась - и увидела Его. Я подумала, что сплю, что все это мне мерещится... Но передо мной действительно стоял Он.
Он, которого я ждала долгих девять лет, хотя Он писал мне во всех письмах, чтобы я забыла его, боролась за свое счастье, не связывала свою жизнь с ним. Но я упрямо отвечала ему в каждом письме, что буду ждать его.
В ноябре 1944 года я получила от него последнее письмо, в котором особо были выделены строки: "Родная моя детка, как бы наша жизнь не сложилась, на коленях стоя перед тобой, умоляю тебя: никогда не думай обо мне плохо..."
Я вспомнила первую нашу встречу...
...Мне тогда было четырнадцать, мы жили в Куриловке. Однажды, летним днем, в конце августа, прибежала ко мне подружка:
- Видела нашего нового учителя химии?
- Нет.
- Ну, увидишь еще! Он в соседнем с вами доме жить будет! Красавец - глаз не отвести!
- Подумаешь, - равнодушно бросила я. - Главное, чтобы химию знал.
Новый учитель, Дмитрий Петрович, и впрямь поселился в соседнем доме, у Купцовых, с которыми двор у нас был общий. Примерно через час-другой после разговор с подругой я вышла во двор, чтобы покачаться на самодельных качелях, которые нам сделал папа.
Когда я, раскачивая качели, подняла глаза, то вдруг увидела выходящего из дома Купцовых молодого человека. Он оторопело смотрел на меня бездонными черными глазами. Я в смятении спрыгнула с качель, чтобы убежать в дом.
Дома я достала учебник химии, и стала повторять все, что мы прошли за предыдущий год. Часа через три, убедившись, что помню все, что учила, я осмелилась снова выглянуть во двор. Там мои родители в крытой летней беседке пили чай с молодым учителем.
- Это наша Карина. А это Дмитрий Петрович, твой новый учитель химии. Знакомьтесь, - сказал отец.
- Здравствуйте, - прошептала я.
- Здравствуй, Карина, - сказал он. - Присаживайся с нами чай пить.
Родители мои быстро подружились с Дмитрием, и частенько зазывали его к нам.
А Дмитрий Петрович всякий раз вызывал меня к доске, если в классе решали особо трудную задачу, или если никто не знал ответа на вопрос, или если нужно было писать сложные формулы. Ни разу я не сделала ни одной ошибки: химия была моим любимым предметом, и, кроме того, Дмитрий Петрович, видя мое усердие, стал со мной заниматься дополнительно. Как кто-то сказал потом, "словами химии мы говорили о любви"...
Ни разу Дмитрий Петрович не называл меня иначе, как Кариночка, ни разу не сказал ничего, что бы не относилось к моей школьной жизни или к моим родителям - словом, ничего, что можно было бы принять за знак того, что я для него - не просто способная ученица. Я знала, что это не так, и он мог догадываться, что я влюблена в него. Но мне было четырнадцать, ему - двадцать пять, и о любви мы говорили только словами химии.
Когда нас увезли, Дмитрия не было в Куриловке, и я даже не смогла с ним попрощаться. Но он сразу ответил на мое первое письмо. Мы переписывались, и нередко в его письмах сквозили фразы о том, что я должна забыть его. В военные годы почта работала плохо. Письма приходили с огромными задержками, а часто и вовсе не приходили.
Наконец, я получила то самое письмо: "Умоляю, никогда не думай обо мне плохо..."
Прочитав его до конца, я поняла, что это - прощальное письмо. Он хотел, чтобы я вычеркнула его из своей памяти. Я тут же написала ответ, в котором подчеркнула одну строку: "Я всю жизнь буду ждать тебя". Я хотела поехать искать его, ехать в Куриловку, в Москву, в Германию - куда угодно, лишь бы найти его. Но я не имела права выезжать за пределы города...
Через восемь месяцев мне пришло извещение о Диминой смерти. Но я была уверена, что это подделка, которую мне прислали для того, чтобы я думала, что Дмитрий умер, и забыла его. Поэтому я ответила на старый адрес коротким письмом, которое снова закончила словами: "Я всю жизнь буду ждать тебя"...
В сорок восьмом году я уже жила и работала в городе Караганда. Раз в неделю я ходила "отмечаться", подтверждать, что никуда не уехала. Я думала, что уже никогда не увижу Диму - я не могла выбраться из Караганды, а он даже не знал, где я теперь нахожусь.
Но все-таки он нашел меня, приехал в Казахстан ради меня...
...Я ухватилась за стену, чтобы не упасть, перед глазами все поплыло...
- Здравствуй, Кариночка, - он говорил со мной, как раньше, как с ребенком.
...Потом мы где-то сидели, что-то вспоминали, даже шутили - не помню, как, не помню, где. Помню только, что вдруг разговор стал серьезным, я старалась не смотреть на него, а он что-то рассказывал, говорил, что нам вместе быть нельзя, что он был на войне, был ранен, что если бы не мои письма, то он бы совсем пал духом, что...
"Зачем он все это говорит - недоумевала я. - зачем"?
- Дима, - впервые я его так назвала. - Дима, зачем ты так говоришь?
- Карина, пойми. Я - уже не человек. Я - только оболочка, тело, не больше. После своего ранения я перестал чувствовать, дышать полной грудью, жить. Карина, единственное, что удерживает меня от того, чтобы покончить с собой - это ты. Девочка моя, с тех пор, как я увидел тебя там, в саду, на качелях, я больше ни о ком другом не думаю. Я не должен тебе был этого говорить и потому что я был твоим учителем, и потому что ты была совсем ребенком - да ты и сейчас еще ребенок - но больше я уже никогда не смогу сказать этого: я люблю тебя. Поэтому я не хочу, чтобы ты связывала свою жизнь со мной: я хочу, чтобы ты была счастлива. А я... - горько вздохнул он, - я уже не человек. Через несколько лет я умру - в лучшем случае. В худшем - превращусь в инвалида, за которым нужно все время следить, ухаживать, и которые не вызывает никакого чувства, кроме ненависти. Такая жизнь не для тебя, Карина. Ты должна жить красиво.
- Но мне не нужно никакой красоты! Я...
- Нет, Карина. Это слишком тяжело - и для тебя, и для меня. Не говори мне ничего, иначе я могу передумать.
Так мы сидели молча. Я хотела все же что-то сказать, но Дима покачал головой: не надо. Он рассматривал меня, как будто пытаясь понять, насколько я изменилась за все эти годы, что мы не виделись. Я думала о том, что все - глупости, что, каким бы он ни был, я все равно буду любить его. Но молчание затягивалось, а взгляд его становился все более и более грустным.
Наконец, он сказал:
- Завтра днем я уезжаю в Москву.
Я вскочила со стула, ощущая в груди обиду, которая вот-вот выльется в плач.
- Как это может быть? Ну как так, я не понимаю? - закричала я.
Он взял меня за руку и посадил обратно на стул.
Я закрыла лицо руками. Это не укладывалось у меня в голове. Ведь он сказал, что любит меня, но как же он мог так поступить?
Отняв руки, я увидела, что он тоже плачет. Вся моя обида сразу прошла.
- Дима... Ну зачем ты все это говоришь?
- Нет, Карина. Дай я еще раз на тебя посмотрю. Запомню, какой красивой ты была в нашу последнюю встречу.
Я не могла ничего сказать, не могла даже пошевельнуться. Он поцеловал меня в лоб и, шатаясь, как пьяный, встал из-за стола. Повернувшись еще раз ко мне, что-то сказал одними губами, и, задев плечом дверь, вышел на улицу.
Никогда я не смогу забыть его последнего взгляда. Это была такая маска застывшей боли, страдания, отчуждения, что иногда, вспомнив его, я снова принимаюсь плакать. Дима, Дима…
Я знала, что через своих друзей в Казахстане Дима следил за мной. Однажды мне пришло безымянное письмо из Германии: "Борись за свое счастье, дорогая девочка". Я знала, что Дмитрий, как только смог, уехал их Москвы в Германию. Я была благодарна ему за письмо: как раз тогда родители моего жениха пытались настроить его против меня. Они не хотели, чтобы их сын женился на немке.
Письмо Дмитрия очень поддержало меня. Вскоре я вышла замуж за Николая.
Потом, через много лет, я от кого-то узнала о том, как сложилась жизнь Дмитрия в Германии.
Оказалось, что он работал там над каким-то научным проектом. Рассказали, что он так и не женился. Проводил один за другим одинокие вечера в своей пустой квартире, пристрастился к спиртному. Умер Дмитрий, когда ему не было еще и пятдесяти.
Говорили, что в одном из ящиков его стола нашли стопку моих писем и фотографии. Но я не поверила в это. Неужели он смог бы их сохранить на войне, во время переезда в другую страну? Навряд ли. Но это меня не расстраивало, потому что я была уверена: несмотря ни на что, он все равно помнил меня всю свою жизнь, как и я - его.


ВОЛГА-МАТУШКА

Возвращение на Родину, в Германию, оказалось совсем не таким ярким и праздничным, как когда-то мне виделось. Скорее, наоборот - это было скучно и серо. И тяжело. Долгие очереди, расспросы, антраги - документы, которые нужно было заполнять всем вновь приехавшим немцам. Тысячи историй, одна другой страшнее, о том, как складывались судьбы всех этих людей, решивших вернуться на Родину.
Приехав в Германию, я попала в лагерь - так называли места, где проверяли документы, распределяли по городам - словом, лагерь был перевалочным пунктом между Германией и Россией. До лагеря мы еще были гражданами России, Казахстана, Украины - после него мы становились гражданами Германии.
Гражданами Германии - но не немцами. Это нам сразу дали понять.
Если в России мы были немцы, то здесь, на Родине, мы моментально стали чужаками. Русскими.
- Понимаете ли вы меня? - спрашивала меня с ужасающим акцентом женщина, занимавшаяся распределением приехавших по языковым курсам. Она явно недавно приехала из России и изо всех сил старалась это скрыть. Когда я ответила ей на чистейшем литературном немецком языке, она поджала губы и отправила меня в подготовительную группу.
Преподавательница на курсах тоже была русской.
- Что вы, что вы! В Германии сейчас никто не говорит так, как вы! Это же устаревший язык! Нужно развивать в себе современный немецкий акцент, - говорила она не очень уверенно. Скоро я поняла, что и языком она владела не очень уверенно.
Меня распределили в Швайнфурт, тихий городок на севере Баварии. Русских здесь было много. Достаточно много для того, чтобы немецкое население города не слишком любило их.
Некоторые из соседей невзлюбили и меня.
- А правда, что многие немки в России выходили замуж за русских мужчин? - спросила меня как-то соседка из машины, смотрясь в боковое зеркало и крася губы коричнвой помадой. Ей было около пятидесяти пяти, и она жила с молоденьким мальчиком-турком.
- Да. Так же, как и немецкие женщины выходят замуж за турков, - спокойно ответила я, и повернувшись, вошла в дом.
Никогда не забуду одного момента. После лагеря я поехала в Берлин на несколько дней. Ходила одна по городу - без карты, почти без денег, без настроения. Я уже поняла, что вовсе не вернулась домой - просто приехала жить в Германию; и эта мысль была совсем нерадостной. Было тогда темно, пасмурно, солнце спряталось за тучами, изредка лишь один-другой луч пробивался на землю. Я стояла на площади перед Ратушей, и вдруг до меня донеслось пение.
Пели по русски:

Издалека долго
Течет река Волга
Течет моя Волга
Конца ей, края нет...

Я живо обернулась. Это пели несколько человек, сидевшие на скамейке, с рюкзаками, уставшие, несчастные. Я подошла к ним послушать песню. Когда они допели, я спросила:
- Почему вы поете эту песню?
Они вздохнули, переглянулись. Один из них угрюмо сказал:
- Вы русская?
- Я немка. Но всю жизнь я прожила в Казахстане.
Они с удивлением посмотрели на меня. Один из них спросил, уже по-немецки, с интересом:
- А давно вы вернулись в Германию?
Они освободили место на скамейке, приглашая меня сесть.
Я постаралась коротко рассказать о своей жизни. Сказала, что родилась на Волге, что потом всю семью сослали в Казахстан. Что только месяц назад приехала в Германию.
Стоило мне только упомянуть Волгу, как лица этих пятерых людей словно осветились изнутри. Женщина, единственная среди них, в смешной майке с надписью "Yeah baby", совсем ей не подходящей, тоже придвинулась поближе ко мне, и сказала:
- И мы тоже с Волги, meine Liebe, мы тоже с Волги.
Мы очень долго разговаривали. Они рассказали, что так же, как и я, родились на Волге, но, конечно, они все были старше меня.
После войны они - кто смог найти друг друга - вместе приехали в Германию. Но не смогли прижиться.
- Чужое, - качали они головой. - Чужие все.
Поэтому они общались только с теми, кого знали еще по той, старой жизни. Берлин им не нравился. Они даже хотели было вернуться назад - но куда?
Пока мы разговаривали, совсем стемнело. Я попрощалась с ними: мне пора было идти. Женщина - ее звали Ангелина - сказала мне:
- Помните, что здесь - не наш дом. Мы с вами - с Волги-матушки, как говорят в России.
Уходя, я слышала, как они снова запели тоскливо:

Волга, Волга, мать родная...


НОЯБРЬ 2004 ГОДА

Со времени поездки в Берлин прошло уже три месяца, а я все не могла заставить себя сделать хоть что-нибудь. Причина этому была одна: мне было очень страшно.
Страх может быть разным: мы боимся тысячи вещей; из них некоторых стоит бояться всем людям, других - только нам, третьи же мы просто придумали, и боимся мы их потому, что не знаем, стоит ли на самом деле подвергать себя слепому чувству отчаяния, или нет. Мой страх был как раз их таких - слепых. Его природа мне была отчетливо ясна, однако же перебороть себя я никак не решалась. Мне нужен был толчок, или, скорее, точка, которая бы закрыла от меня все то, что было до Берлина.
Подсознательно ища выход из этой ямы, я стала проявлять удививший всех интерес к новой истории: смотрела фильмы о второй мировой, читала книги, вызывала заинтересованные взгляды людей в метро обложками "Mein Kampf" или новомодными "Альтернативными версиями...". Но это все было не то, и я скоро поняла, что теория мне, в сущности, не нужна. Нужно было, наконец, что-то сделать.
В один холодный день - седьмого ноября - я закрыла дверь за подругой и, усевшись на подоконнике с чашкой горячего кофе в замерзших руках, уставилась в окно.
Там какой-то человек бросала палочки собаке; молодая женщина спешила к остановке, ведя за собой симпатичного ребенка в желтой шапочке; около горки толпилась малышня.
- Как же им не холодно, - подумала я. Так я сидела и бесцельно смотрела в окно, автоматически отмечая все, что там происходило. Deja vu?
На самом деле мне это было неинтересно - сидение на подоконнике мало чем могло помочь. Я попробовала вслух сказать все, о чем думаю - получилась какая-то неразбериха.
- Если бы ты мог мне помочь, - обратилась я непонятно к кому. - Но ты не можешь... тогда сиди и слушай. Или сиди и молчи.
Потянувшись было к телефону, я остановила себя. Я думала, что никто не знает о том, что происходит, и не хотела никому говорить о том, чего я сама не понимаю.
Конечно, я ошибалась. Но, казалось мне, что бы я могла сказать?
- Привет. Как дела? Слушай, мне кажется, мне пора умереть.
Отбросив всякую мысль о такого рода откровении, я оделась, бросила в сумку свой блокнот, ручку, и вышла на улицу. Решила, что лучше просто погулять, чем сидеть дома.
- Ну... и куда? - подумав, я решила поехать на Воробьевы горы.
На улице было куда как теплее, чем могло показаться с пассивного подоконника, а может, я просто не чувствовала уже ни ветра, ни холода. Наоборот, мне было жарко, меня било, как в лихорадке. Выйдя на улицу, я освободила мысли от ограничивавших их стен, теперь они свободно прыгали по деревьм, катались по дороге, с размахом, которого в четырех углах достичь не дано. На Воробьевых горах они совсем разошлись, неугомонные, стали стучаться друг о друга с неприятным скрежетом.
Я села на скамейку и достала из сумки дневник.

"У Харуки Мураками в "Моем любимом спутнике" девушка Сумирэ пишет в своем дневнике: "Человек так устроен: если в него выстрелить, польется кровь".
В самом деле, странно было бы, если бы не полилась.
Странная была девушка Сумирэ. Была...
Зачем мы ведем дневники? Наверное, с тех самых пор, как кому-то пришло в голову поместить свои переживания на лист бумаги, люди задаются этим вопросом, и я - не более, чем миллиардное его повторение. Ничего нового, в сущности, нет - и не будет, а все действительно важное было сказано еще в античности. Можно пытаться опровергнуть это, спорить с этим, но нельзя не соглашаться в глубине души.
Не понимаю, зачем я пишу все это. Наверное, эти глупости, как будто важные сейчас, - не более, чем защитная реакция организма. Не думать о том, что пугает. Не думать о том, о чем нужно бы, но... нет, как ни крути, как ни крутись - не выберешься ты из этого чертового лабиринта...
...Занимательно попасть на место человека, чувствующего, что он сходит с ума. Не могу сказать, что мне это показалось приятным. Физическая сторона вопроса: ледяные руки, ритмичные удары кувалдой в висках, кружится голова. Трудно дышать. Размытые очертания предметов, звуки доносятся издалека. Холодно, потом жарко, снова холодно. Прислоняешься к стене и закрываешь глаза: так легче.
- Выключите, пожалуйста, свет.
Это немного похоже на око тайфуна: отматываешь пленку назад и мощным ударом разума пытаешься объяснить себе, что все в порядке, это не более, чем плод воспаленного воображения.
- Итак, клонирование еще не достигло столь эффектного успеха, чтобы практиковать его на мне. Это раз. Два - это...это...это...
На сем моменте я сбиваюсь, и раздвоившийся образ вновь начинает с бешеной силой кружиться вокруг меня. Музыка Грига. Сумасшедший карнавал, бал-маскарад, где клоны атакуют не мир, но меня, надев для этого одинаковые маски, вооружившись набором одинаковых движений, мимикой и даже...
- Оля? Легси? Карина?
Пока я, закрыв глаза, держалась за холодную поверхность стены, как за последнюю опору, свет уже давно загорелся. Я сажусь на стул, прячась от мира повышенным вниманием к компьютеру, еще не отбросившему свои внутренности, но сделавшему бы харакири, будь возможность. Бедняга, и тебе нелегко, хоть ты и не живой, а дохлый. Немного успокаиваюсь, вдыхаю воздух почти глубоко, почти полной грудью, убеждаю себя, что все, если и не в порядке, то хотя бы меня не касается, и тут...
- Легси?
От неожиданности я чуть не спрыгиваю со стула, но вовремя успеваю взять себя под контроль, прикусываю губу, чтобы не закричать. Больно, но действует отрезвляюще.
- Клоны вооружились и голосом, ко всему прочему! - мелькает мысль. Сцепив пальцы в замок, оборачиваюсь. Мне задают вопрос, я отвечаю.
Защелкнув замок на двери, падаю на кровать и обхватываю голову руками.
...Игрушки третьего глаза!
Спасибо за неоказанное внимание к моей скромной персоне, надеюсь, это взаимно приятно.
Трещат виски, и затылок раскалывается. Каждое движение отдается болью в глазах, в зубах, губах, снова в глазах.
Мои предложения стали длинными и сухими, мои мысли - короткими и раскаленными. Теперь я и сама такая - раскаленная. Окружающий мир воспринимается как стилизация. Я не могу заставить себя сделать это, я так хочу, так надо, думаю, так надо. Вопрос...снят, так ведь?
Пробросаемся мыслями - о прошлом, будущем. Только не о настоящем.
Ты - для себя и... для себя. Хм...
Я ...
Боюсь разочаровать себя, тебя.
Тебя в себе, тебе. Себя во мне, тебе.
Хорошо, что ты об этом не думаешь: так у тебя больше шансов не свернуть с выбраной тропы.
Не верю тебе, себе, ей, ему. Сложное - просто: Гордиев Узел - еще одно подтверждение того, что все было еще в древности.
Одним словом, давай пошлем этот мир подальше и отправимся в свое плавание.
Дежа вю.
Поэтому давай пошлем этот мир подальше и отправимся в свое плавание.
На свете есть столько людей, которых я люблю, которым я готова за "просто так" отдать свое тепло в груди, протянуть к ним раскрытые ладони, подарить алмазные взгляды - и пусть им будет хорошо. Пусть они на одну частичку станут мной. Но - не дано, не получается, уж не знаю, почему. Может, я мизантроп?
Может, я боюсь людей?
Да. Они меня пугают, очень даже. Они меня отвергнут, сломают, не поймут, сделают мне больно, а потом могут раскаяться, и им тоже будет больно. А могут и не раскаяться, и им все равно будет больно. А может и не быть больно, хоть они и не раскаются. А может, и раскаются, но им не будет больно. Но... ведь меня бы все это не остановило, если бы мне кто-то действительно нуждался в моей душе. Выходит, это просто не нужно... никому? Тоже неверно... Это нужно, хотя бы тем, кто... с кем любовь моя... взаимна.
Вы меня любите?
...Снова и снова, сама не понимаю, для чего все эти рассуждения. Любовь, нелюбовь. Дружба, отстутствие дружбы. Люди, противоположности их. Непонятно. Есть моя семья, за которую я горло перегрызу - сама себе - если понадобится, уж не знаю, как - друзья, для которых я то же сделаю. Знакомые, приятные люди, почти незнакомые мне. Любовь. Но есть еще весь мир, которому, наверное, тоже что-то нужно от меня. И есть эти чудовищные сны, это героическое прошлое, которое частями - героическое, а частями - будто бы героическое. Есть что-то другое, чего я не вижу, но как будто чувствую, могу потрогать. Есть девочка Карина, которая так похожа на меня, и которая, наверное, ждет, чтобы я, наконец, хоть что-то сделала. Пора, пора, пора, сделай уже хоть что-нибудь, сделай то, что кажется важным тебе, а не другим, и - молчи.
Есть столько людей, которых я люблю...Жаль, что...
Человек так устроен: если в него выстрелить, польется кровь.
Я верю в Бога.
Самоубийство - грех. А... смерть - это грех?
Если человек хочет покончить жизнь самоубийством, но внезапно умирает - это грех? А если он не хочет, но умирает - это грех? А если он не хочет, но ему приходится умереть - это грех?
Никогда не была сильна в вопросах... теологии.
Ну, будет как будет.
Наверное, у меня письменная логика развита лучше. Пока я отвлекаюсь - и развлекаюсь - мыслью по древу - мне уже давным-давно все ясно. Только вот... да, я боюсь себе в этом признаться.
Боюсь. Просто... просто наваждение какое-то.
Ну и страх - куда от него денешься.
Кажется, я поняла - наконец-то: что и как делать. Это... жертва, жертвенность. Ифигения в Авлиде, внезапно влюбленная, почти. Только все это бессознательно, непонятно во имя чего, просто потому, что... его нож... Лиция, то есть... научил меня слушать себя.
Возвращение блудной мысли: есть девочка Карина. И она ждет, чтобы я хоть что-то сделала.
Когда-то давно... нет, совсем недавно, один замечательный человек спросил у меня:
- А как вы попали в Казахстан?
Я рассказала ему про приказ Екатерины, про репрессии, про войну.
- Как ты думаешь, кто виноват в этом?
- Ну... никто. Разве можно кого-то обвинять в этом?
- А разве бросить родину ради чужбины - правильно?
- Но ведь... они не сами приехали на Волгу, наоборот, их позвали.
- Однако их никто не заставлял приезжать, они сделали это сами, потому что так захотели. А это - неправильно. Родное всегда лучше чужого.
Я не знаю, честно. Не могу с этим спорить. Может быть.. .да, наверное, это так. Ну, значит, хотя бы моя роль во всем этом чуть проясняется. Понятно, что мне делать, понятно, для чего мир исторг меня из своих подземелий. Нужно бороться с тем, что когда-то кто-то совершил не так. Нужно исправить эту вину, и сделать это должна я. Если...если я правильно понимаю свои же сны, свои же видения, если в них ключ - на всех нас какой-то грех. Мы все в чем-то виноваты.
Карина - это та же я, которая борется с чем-то; но, думаю, у меня больше шансов... Почему?
Быть может, потому, что Карина - одна. Я же - с Кариной.
Забавно - чувствовать себя жертвой. Похоже, спираль идет на новый виток... никто об этом не знает. А дальше... что? И...как?
Ну, дорогая, ты глупишь. Неужто ты не знаешь, что избеливает все?
...Интересно, а нужно ли учиться тому, как говорить "прощай"? Есть такая примета: если перед уходом с человеком не попрощаешься - увидишься с ним обязательно еще раз. Значит, я прощаться ни с кем не буду. Даже с близкими. Даже с Зимней. Даже с Айс. Даже... с Лицием.
Вот, здесь: прощай...те. И любовь уже теперь тоже - "прощай".
Человек так устроен".

Чувствую себя так, словно я, стоя на этой скамейке на коленях, исповедалась духовнику; размашисто выписываю вверху первой страницы: "Исповедь". Потом перечитываю и хочу было исправить на "Исповедь жертвы", that would be more exact*. Но звучит дешево, и я захлопываю дневник, поднимаюсь со скамейки. Не хочу никаких криков, аффектаций, поз, тем более - наедине с собой. Тем более, я вообще не знаю, на правильном ли я пути… но cum tacent, сlamant* - всегда любила латынь.
Все, все упирается в античность! Значит, не я первая, не я последняя. Это немного злит и очень успокаивает.


ВОЗВРАЩЕНИЕ

В начале декабря я снова увиделась с бабушкой. Она осуществила свою мечту: поехала в Нестеровку, чтобы попробовать найти место, где она родилась. После этой поездки она и приехала к нам.
Ома выглядела очень огорченной. Она подробно рассказала о том, как и куда они ездили - с ней был старший сын, мой дядя.
Сначала - несколько дней пути: самолет, поезд, автобус, какая-то машина. Потом - долгие поиски.
По приметам, что бабушка помнила еще с детства, они только примерно определили место, где мог стоять дом, в котором родилась бабушка, в котором родилась и ее мама, где жили многие еще поколения до них. Нестеровка уже слабо напоминала Моргентау; правильнее даже сказать, совсем не напоминала Моргентау.
Несколько дней они бродили по селу, вокруг села, вызывая удивление местных жителей: что могут делать здесь прилично одетый мужчина, явно горожанин, и совсем уж чужеземного вида пожилая женщина? Да еще и говорили эти двое между собой на немецком...Чудеса, да и только!
Наконец, через несколько дней поисков, бабушка узнала четыре дерева, которые образовывали почти правильной формы квадрат. Они несколько раз уже бывали на том месте, но бабушка никак не могла его вспомнить, потому что она представляла этот квадрат еще по-детски огромным. Теперь же она могла измерить его считанными шагами.
Это были те самые деревья, на которе она забиралась в детстве, играя в прятки с сестрами, деревья, где, держа на коленях тетрадь, она писала первые сочинения. Я помню, что бабушка рассказывала мне, как написала однажды в школе такое сочинение: девочка сидит на длинной ветке дерева, откидывающего тень на веранду ее дома, и видит, как сменяются времена года, как летом по двору бегают дети, играя в лапту, как наступат осень и забрасывает их багряными листьями с золотыми прожилками, как зима покрывает реку льдом, и те же ребята бегают по льду на коньках; весной на дереве снова зеленеет листва; а она сидит на дереве, и наблюдает за всем, что происходит вокруг...
Когда она писала это, ей было тринадцать лет, она жила уже не в Моргентау, а в Орлово-Гае, до этого успев переменить несколько городов и сел; но именно это воспоминание запало ей в душу. Думаю, поэтому-то она запомнила так хорошо эту примету - четыре дерева.
И вот, теперь под их ногами была та земля, где родилась моя Ома Карина. Пока они искали этот кусочек родного, они не обращали внимани на сор, лом, кирпичи, бетонные плиты, которые со времен еще второй мировой, наверное, громоздились повсюду, и которые потихоньку разбирали домовитые крестьяне. Теперь же все это бросилось им в глаза. Какая-то плита навалилась прямо на ствол одного из дервьев; оно покосилось, наклонилось, почти касаясь ветвями земли - как хрустальный бокал со сломанной ножкой.
Дядя сказал, что бабушка попросила оставить ее одну - ненадолго. Но долго она ходила по обломках того, что некогда было ее домом и шептала про себя какие-то слова. На фоне уходящего солнца это смотрелось, наверное, бесконечно здорово: уже очень немолодая, но все еще красивая женщина, прислонившись к дереву, смотрит вдаль и вместе с тем - в никуда. Потом она проходит между завалами строительного мусора, бревен, веток, железяк, кирпичей - молча, тихо. Останавливается, что-то шепчет про себя, перекрещивается. И - снова делает несколько шагов - так же тихо, как будто она здесь - чужая, как будто она - проникла тайком на чужую землю. Наверое, на глазах у нее слезы. Но не знаю, не уверена в этом. Не такой она человек, чтобы давать волю чувствам.
Примерно так я представляла себе сцену прощания Омы Карины со своим домом.
Почему именно прощания? Я ведь никогда не узнаю, о чем говорила бабушка, с кем она говорила. Но мне кажется, не так сложно об этом догадаться. Несложно, если, конечно, приходилось проходить через что-то подобное.
Почему люди приезжают на кладбища и подолгу сидят на могилах тех, кто был - и остается - им дорог?
А что, если все вокруг - условно? Бабушка условно прощалась со своим прошлым. Обломки. Разруха. Большие деревья детства, ставшие вдруг маленькими, старенькими. Да, она прощалась: больше она там уже не побывает. Дорога назад - закрыта. И вместе с тем - ее и не оказалось-то на самом деле, этой дороги в прошлое. Кто-то истоптал ее, смешал с пылью и кровью, прошелся тяжелыми сапогами по тропинке, которая вела в прошлое.
Мне жаль, что у тебя нет Родины, моя родная. Я так хочу хоть что-нибудь сделать для тебя.


ХЭППИ-ЭНД

Как-то на грани вечера и ночи, за "Игрой в бисер", я вдруг понимаю, что надо идти. Куда именно - не знаю. Не на Воробьевы горы, как в прошлый раз. Куда-то еще. И прямо сейчас, не задерживаясь ни на секунду, не думая, не сомневаясь.
На часах - одиннадцать-сорок шесть.
Я открываю карту метро и, ткнув наугад пальцем, решаю, что поеду на ...- ую.
Хорошо. Натягиваю белые сапожки, курточку. Обматываю шею белым шарфом, чтобы на него падал снег, и мой шарф, сливаясь с падающими крупинками-звездочками, тоже становился снежным.
В метро людей мало, но, как всегда, вечером здесь странно; странно-неприятно: вспоминаю мальчика-хорька.
Я думаю о том, куда, зачем я еду. Я знаю, что выйдя из метро, сверну направо, и долго буду идти по едва освещенной улице, пока не дойду до дома, в который мне захочется войти. Предвкушение этого наполняет меня уютным чувством радости, смешанной с легким волнением. Я улыбаюсь сама себе.
В переходе женщина поет незнакомую песню, которая, наверное, была популярной в те времена, когда я и не родилась еще. Я кладу в ее шляпу-котелок монетку и останавливаюсь на секунду.
Она поет, кажется, не вполне хорошо; но ее пение чем-то трогает. Звонкий, чуть надтреснутый голос взлетает к потолку - и, не коcнувшись его, камнем падает вниз.
Я выхожу из метро. Смотрю на часы.
Так или иначе, но теперь действительно - пора.
Ноги сами меня несут куда-то.
Узкая улица. Вспоминаю вдруг, что когда-то я часто бывала здесь. Тогда, залитые солнцем, эти дома, эти окна, эти фонарные столбы казались совсем другими. Тогда, давным-давно, я три раза в неделю приезжала сюда на курсы актерского мастерства. Тогда, если не ошибаюсь, я всегда возвращалась к метро с одним и тем же парнем.
И помню, однажды случился у нас с ним такой разговор:
- Ты умрешь. Очень скоро. Но ты можешь остановиться, или хотя бы оттянуть это немного, - говорила я, хотя все равно знала - не удержать; он всегда ходил по краю чего-то.
- Я знаю. Но я не хочу.
- Почему? Я не понимаю, почему?
- Я - не тот человек, который может сделать что-то действительно стоящее.
Но комментс. Неужели это я виновата? Недосмотрела, недодала внимания, недосказала?
- Пора что-то делать, - говорю я в пустоту.
Непонятно, зачем я иду по пустой улице. Но я что-то собираюсь сделать.
Мне, кажется, не так уже много... жить?
А я... я действительно многого не успела сделать в этой жизни. Глупо и банально, но это так. Тысячи раз я слышала, десятки раз я произносила сама: "Можно умирать, если ты успел сделать что-то важное". Это самое простое, что есть на свете. Простое и чуточку гениальное. Но с этим я уж разобралась. А с другим - нет.
Пришло время. В мое подсознание уже проникла мысль об этом, она незаметно для меня разлетелась по всему телу, обвилась браслетами на запястьях и подсказывает, что делать.
Я же на самом деле это знаю, давно знаю. Мне уже казалось иногда, что это не я живу на Земле, а мысль в моем обличье. Она говорила за меня, читала за меня. Книги, которые я любила когда-то, полетели в ящик - это уже не казалось мне интересным. Фильмы, которые я смотрела раньше... люди, переставшие даже здороваться со мной...
Меня знобит - и от холода, и от волнения.
Я прохожу мимо своего бывшего театра и с удивлением вижу, что дверь приоткрыта. Это так странно, что первым делом я быстро прикрываю дверь, и только потом, словно очнувшись, открываю снова и проскальзываю вовнутрь.
На цыпочках прохожу в холл и вижу, что сторож спит. Я снимаю ключи от большого зала и тихо-тихо поднимаюсь по лестнице. Мельком бросаю взгляд на листовку на стене: сегодня вечером здесь, оказывается, ставили "Ифигению в двадцать первом веке".
Забавно. "Ифигению" я вроде бы совсем недавно смотрела в кино. А на самом деле было примерно год назад. Теперь - новая "Ифигения"; дай Бог, она будет хоть немного лучше.
Три лестничных пролета - как три века, и мне кажется, что мои шаги отзываются так громко, что и с улицы слышно, что сейчас уж точно проснется сторож.
Все, быстро открываю и закрываю изнутри на ключ дверь большого зала.
Ключ подрагивает в руках.
Здесь ничего не изменилось за прошедшее время. На стенах - то же странное сочетание портретов - Шекспир, Станиславский и Высоцкий. Между креслами пробегают потрепанные бордовые дорожки, которым, наверное, уже лет сорок. И сцена - по-прежнему ободрана, по-прежнему старается скрыть декорациями свои неприглядные секреты.
В этом зале, чаще всего полупустом, мы ставили отчетные спектакли. До сих пор помню, что первой ролью, которая мне досталась, была Офелия в "Гамлете". Помню, как волновалась перед началом спектакля. Я боялась, что выйду на сцену, и у меня подкосятся колени, или я забуду свои слова. Я всегда волновалась перед спектаклями.
Волнуюсь я и сейчас.
Быстро прохожу между рядами потертых кресел. Будь у меня время, я бы, конечно, остановилась и попыталась запомнить, что и как выглядело здесь - непонятно зачем, будто мне это все пригодится в... будущем. Словом, больше для формы, чем по необходимости. Но я боюсь даже на минуту задержаться, поэтому просто пробегаю между рядами. Падаю прямо на пол перед сценой.
Внизу кто-то зашумел. Сердце бьется так, словно сейчас пробьет грудную клетку и прыгнет на пол.
Так оно и происходит. Широко раскрытыми глазами от удивления глазами я смотрю, как из груди выскакивает подпрыгивающий комок и увеличивается, расползается, принимает форму этих стен, этой комнаты. Теперь весь этот зал - и есть мое сердце. Теперь не оно находится внутри меня, а я внутри него. Оно бьется со всех сторон, из каждой стены, в каждом стуле, в не убранных со сцены декорациях, которые еще не обрисовались в полумраке.
Внезапно даже чувствую гордость - каким большим стало мое сердце! Следующая мысль, вдогонку - раз творятся такие вещи, значит, все правильно. Я потихоньку успокаиваюсь и прислушиваюсь - не слышно ли чего снизу?
Нет, кажется, нет.
Тишина, абсолютная тишина. Сколько времени уже прошло?
Я так и сижу, скрестив ноги, на полу перед сценой; темнота обволакивает меня, потом потихоньку рассеивается. Разлядываю декорации. Странно, что они остались на сцене после спектакля - раньше мы всегда убирали их. Жертвенный камень, латы, сваленные грудой, деревья какие-то, веревки...
Еще немножко тяну время, отдыхаю, почти наслаждаюсь этими бесконечными секундами. Но, наконец, я почти готова.
Сняв обувь, босиком подхожу к окну и аккуратно открываю его - миллиметр за миллиметром - окно старое, пыльное, давным-давно не крашенное - оно ужасно скрипит, и сердце снова начинает сильнее биться в стенах со всех сторон.
Чувствовала ведь, что я - это всего лишь оболочка одной, самой страшной и любимой мысли. Теперь вот я, наконец, на своем месте - внутри нее.
Я рассеиваюсь по залу, я становлюсь всем, всем, каждой пылинкой, даже тем самым окном, которое, наконец, приоткрылось.
Пытаюсь переломить ключи - напрасный труд, мои восковые пальцы не осилят этого - я теперь сильна другим. Бросаю их так - подальше, через ограду - завтра утром их там не будет, впрочем, даже если и будут?
Ах, теперь уже все равно!
Дикая, вакхическая радость охватыват меня, и я хочу петь, танцевать, позабыв про осторожность. Я запрыгиваю на сцену. Сердце по-прежнему лихорадочно бьется со всех сторон, предупреждая, что затягивать уже нельзя. Скоро, скоро, скоро!!!
Я здесь! Я пришла! Я нашла!
И - все-таки - я прощаюсь - про себя - долго и исступленно, словно в агонии. Я называю имена, говорю что-то, чего не успела в жизни, признаюсь в...
Внезапно окно распахивается, и холодный поток воздуха приводит меня в сознание. Давно пора.
...Лежа на этом камне, как когда-то лежала на жертвенной стиле Ифигения, считаю про себя:
- Один. Два. Три. Четыре. Пять...
Надо мной появляются шары - гладкие, белые, числом тридцать три. Я знаю, что их нужно уложить в треугольник. Я беру первый шар, ставлю его на место и начинаю счет заново:
- Один.
- Два, - второй шар аккуратно ложится рядом с первым.
- Три. Четыре. Пять. Шесть.
Треугольник получается очень красивый; осталось всего два шара.
- Тридцать три... Тридцать четыре.
На этом все останавливается; я уже ничего не слышу, не вижу, как медленно исчезает треугольник из шаров, как откидывается моя рука, как...
Как будто время свернулось в клубок...
Как будто время свернулось в клубок...
Как будто время свернулось в клубок...

...времявремявремясвернулосьвклубоклубоклубоклубок...
...эхо, эхо соскальзыват со стен...
...времявремявремясвернулосьвклубоклубоклубоклубок...
...тени, тени пляшут по стенам...
...времявремявремясвернулосьвклубоклубоклубоклубок...

Чувствую, что я - нигде. В Пустоте. Темной, плотной.
- Я думала, что это будет похоже на лабиринт... - прошептала я, испуганно оглядываясь по сторонам.
Передо мной сразу появились стены, двери, коридоры...
Стало чуть светлее. Я сделала несколько шагов, наткнулась на дверь, открыла ее. Вошла внутрь. Коридор, на полу - ледяная вода противного кислотно-зеленого цвета. Еще одна дверь. Пустая комната. Коридор. Дверь. Коридор, с горячими полами. Дверь. Комната, на этот раз не совсем пустая. На стене которой висит какая-то картина. Неприятная картина, она мне не нравится. Багровая вся, окровавленная...
Я почти на ощупь шла по коридорам, сворачивала направо, потом налево, открывала двери, проходила через пустые комнаты, попадала в очередной коридор. Так я бродила очень долго, удивляясь тому, что то здесь, то там вдруг оказывались какие-то вещи, тени людей, о которых я думала. Я видела родителей, Ому Карину, Айс, Зимнюю, Лиция, еще друзей, а они, кажется, не видели меня.
- "А может, они просто не хотят меня видеть?" - подумала я, и тени демонстративно отвернулись.
- "Наверное, у этого лабиринта нет конца"...
Что-то лязгзнуло, и одна из дверей исчезла. Я как раз хотела открыть именно ту дверь. Что ж, я подергала за ручку другую - она была закрыта. Тогда я открыла соседнюю дверь...
...Сначала я медленно, осторожно переходила из одного коридора в другой, боясь наткнуться на что-то еще более страшное, чем это беспомощное блуждание в неизвестности. Потом мне стало все равно, я рывком открывала двери, быстро проходила через комнаты, не смотря даже по сторонам. Но так я скоро выбилась из сил, и теперь снова еле-еле, в час по шагу, блуждала только с одной целью - не сидеть на месте. Один раз меня похватил ураганный ветер, швырнул на пол, вытолкнул в комнату, где из стен сочился березовый сок. Я устала...
...Иногда я шла по битому стеклу. Иногда - по песчаному пляжу, и волны касались моих уставших, изрезанных в кровь ступней. Потом песка не стало, волны убежали, и я снова пошла по паркету...
...Через открытую дверь я шагнула прямо в какую-то кузницу, опалившую меня жаром, подпалившую кончики волос, пробежала через нее и обнаружила на запястьях своих оковы.
- Только цепей мне не хватало, - устало сказала я вслух, и что-то звякнуло: зацепившись за наручники, огромная толстая цепь. Тяжелая - я едва могла пошевелить руками.
- Это потому что я подумала, или вслух сказала?
Хотелось пить. Воды. Любой. Родничка какого-нибудь.
Из стены полилась вода - выглядело это, по меньшей мере, странно, но удивить меня такая мелочь уже не могла. Я сложила руки ковшиком и зачерпнула воды.
- Спасибо.
- Пожалуйста, - прозвучало откуда-то с потолка.
- Я прямо как Алиса в Зазеркалье...
Передо мной появилось зеркало. Я увидела себя - с растрепанными волосами, всю в царапинах, в пыли... По щеке бежала струйка крови; я вытерла ее рукавом. За моей спиной появилась еще одна фигура.
- Карина?
Она погладила меня по щеке.
- Я так устала...
- Еще чуть-чуть, Легси, еще чуть-чуть...
И дальше - снова пустота... Пустота и бесконечность. Битое стекло. Ветер. Вода. Ножи. Ружья. Огонь. Длинные, бесконечные коридоры. Целая вечность из коридоров.
Но наконец, пришел момент, которого я так ждала: все исчезло, и осталась только Пустота. Я села, прислонившись к пустоте, и заснула...


МИР СОШЕЛ С УМА

Будущее могло бы быть прекрасным.
Но проходящая мимо толпа болельщиков случайно расколола фиолетовокрасный кубошар - то, что могло стать прекрасным. И мое будущее стало таким, какое есть. Оно не стало плохим. Но мы видим его под другим углом, и этот угол - совсем, совсем не то. Призма искажения.

* * *

Мне двадцать пять лет, и я работаю в суицидарии.
Меня зовут Ольга, хотя еще каких-то десять лет назад меня звали гораздо проще и красивее: Легси. Но эти десять лет вместили в себя такую резину воспоминаний и событий, что можно с полным правом сказать, что это было лет сто назад. А если хорошо растянуть все, что происходило со мной и рассмотреть каждый случай в подробностях, то, пожалуй, можно оглянуться назад и увидеть за собой не менее двухсот лет.
Итак, я работаю в суицидарии.
И через восемь дней я подаю заявление об увольнении, иначе скоро сама же и стану его клиенткой.
Моя задача - встречать всех желающих покончить жизнь самоубийством, задавать им два контрольных вопроса и выдавать таблички для предсмертной надписи. Затем выделять им место в крытой или открытой зоне. За отдельную плату в офисе можно купить веревки, таблетки, ножи, отточенные карандаши и прочую чепуху, но это уже не в моей юрисдикции: я - топ-менеджер и лицо суицидария, не более чем.
Я ненавижу эту работу! Ненавижу!
Она сводит меня с ума... Кажется, я пробовала уже все, что только можно было испробовать, но - суицидарий оказался сильнее меня. Здесь выживают либо божьи одуванчики, которые с улыбкой помогут выбрать веревку поудобнее, расскажут посетителям последний анекдот и обсудят с ними погоду. Либо мрачные поэты, бросающие на всех злобные взгляды исподлобья и сжимающие в руках блокноты с самыми едкими, точными и остроумными эпитафиями. Еще изредка можно встретить суховатых добродушных старушек, милых и исполнительных, но от того не менее странных: с ними невозможно говорить. Они не понимают, что вы пытаетесь до них донести, они слушают - и слышат что-то совсем другое, свое.
Самыми естественными, человечными в суицидарии кажутся посетители. Они разные. Они проходят в офис, чуть стесняясь и застенчиво опуская глаза, говорят, что хотят покончить жизнь самоубийством. Они пинком открывают дверь и падают на кресло, закатывая глаза. Они незаметно просачиваются в комнату и пугают вас своим уничижительным взглядом, когда вы случайно поднимаете глаза. Они могут быть приятными и отталкивающими. Но они - живые, они не похожи друг на друга, и я люблю их за это.
В первые три дня у меня руки тряслись, когда я ставила подпись на их заявлениях. Потом привыкла. Работа - отвратительная. Но я дала себе слово, что продержусь хотя бы три месяца. Жаль, что не два, и совсем жаль, что не один.
...До конца рабочего дня осталось полчаса; уже радостно засуетились старушки, запели песни балагуры-шутники. Дверь приоткрылась, и за ней показался чей-то глаз, прикрытый трогательной детской челкой. Потом за моим столом появилось воздушное создание лет, наверное, четырнадцати, которое предъявило паспорт, подтверждающий минувшее уже совершеннолетие, и заявило....
Бла-бла-бла, несчастная любовь.
"Девочка, да оглянись же ты вокруг! Какая несчастная любовь! Да будет тебе скоро столько их, счастливых, что не будешь знать, куда отпрыгнуть, чтобы не разбить на кусочки еще чью-то надежду!
Хорошо, допустим, он тебя бросил. И ты его любишь, нет сомнений. Но если это так, то почему ты хочешь повесить на него грех ответственности за свою смерть? Хочешь, чтобы он всю жизнь мучился из-за того, что не увидел, не услышал, не сказал?
Нелюбовь, дорогая моя, не любовь".
Но сказать все это вслух я не имею права, поэтому я произношу изжеванные контрольные фразы:
- Вы уверены, что хотите покончить жизнь самоубийством?
- Да.
- Нет ли кого-то, кто мог отговорить вас от самоубийства?
Девушка молчит. Мне кажется, она сейчас сломается - или заплачет, или спрыгнет со стула и убежит. Я тихо радуюсь. Но она дергает подбородком и выдавливает из себя:
- Нет.
Что ж, в таком случае осталась чистая формальность: стандартный, распечатанный в тысячах экземпляров бланк, ее роспись и виноватый взгляд, брошенный мне напоследок. Я ловлю этот взгляд, превращаю в кусочек льда и втыкаю в свое сердце. Часы бьют семь, я срываюсь с места и почти бегу к выходу.
Самое ужасное место суицидария - дорога от офиса к выходу. Офис прячется в самой глубине парка, и каждый день мне приходится дважды вышагивать меж стройным рядами табличек и плит, аккуратно начищенных уборщиками. Утром это кажется не таким страшным - солнце играет над головой, создает ощущение второй реальности, которая касается только тех, кто сам втягивается в нее. В семь часов все уже совсем по-другому. В семь уже темно, и каждый раз, идя к спасительной машине, я чувствую, как холодеют у меня руки, и пальцы становятся такими белыми, что ими можно освещать дорогу в темноте.
Ненавижу суицидарий! Ненавижу себя за то, что я решила и здесь получить долю чувств!
Каждый раз, приближаясь к выходу, я смотрю на новые таблички. Закусываю губу, чтобы не пнуть их ногой от злости, а потом не упасть тут же на колени и не разреветься от отчаяния:
"Меня бросил Вася".
"Игорь больше меня не любит".
"Он встречается с другой. Будьте счастливы, ребята".
"Ты виноват во всем".
"Среда заела".
"Достало".
Прохожу мимо двух могил, выкопанных совсем рядом друг с другом. Табличка на одной из них покосилась, того и гляди, упадет. Я уже было протягиваю руку, чтобы поправить покосившуюся табличку, но читаю надписи, и рука просто повисает в воздухе.
На первой табличке написано:
"Я обидела свою лучшую подругу".
На второй:
"Из-за меня моя лучшая подруга покончила жизнь самоубийством".
Кто-то невидимый резко ставит мне подножку, и я падаю, больно ударившись коленками и локтями. Уже не жалея белого костюма, я реву, вытирая слезы рукавами пиджака, ощупывая пальцами эти несчастные таблички, как будто в них есть ключ к разгадке всей этой глупости. Дрожащими руками я достаю из сумки телефон и звоню Айс.
- Айс..., - реву я в трубку, - ты где? Дома? Я сейчас приеду... нет... нет... сама приеду... хорошо, все в порядке... нет, точно, сама доеду...
Айс сейчас возглавляет кружок художников-космистов. На днях у нее открывается персональная выставка работ в Берлине. Поеду освещать и вспоминать былое.
Зимняя тоже приедет из Пекина. Сейчас она там переводит манифесты для городских сумасшедших и занимается легализацией флэшмоба. В Пекине она живет уже три года, лишь изредка приезжая в гости. Жизнь в отрыве и эмоциях идет ей только на пользу: в последний раз она вихрем спрыгнула со ступенек притормаживающего поезда, предварительно сбросив свой чемодан в виде арбуза, заливаясь смехом.
- Легси, Легси! Хей, Оля, я здесь!!! - кричала она, размахивая своей ковбойской шляпой с розовой вуалью и подпрыгивая на фиолетовых шпильках.
Лиций сейчас в Тибете. Быть может, он тоже приедет в Берлин, но я не уверена в этом.
Наверное, в скором времени я подарю кому-нибудь свой ресторан "Гурманы-извращенцы", откажусь от колонки в журнале и поставлю крест на разбросанных в пылище книжных магазинов книгах. Оставлю это все и тоже уеду. Хватит. Я получила свою часть чувств в этом мире, а зариться на чужое я не хочу.


ГОРДИЕВ УЗЕЛ

Берлин ничуть не изменился со времен моего семнадцатилетия.
Мы прилетели рано утром одним рейсом с Айс; она сразу помчалась в выставочный зал, пообещав вернуться не позже завтра. Так что в распоряжении моего одиночества был целый день. Зимняя должна была прилететь только послезавтра, а Лиций - уже завтра.
И чем больше я думала о нем, тем сильнее я понимала, что очень хочу его увидеть.
Лиций уехал в Тибет шесть лет назад. В первый год от него почти не было вестей. Постепенно я отвыкала от него; скучала, но вспоминала почему-то все реже и реже. Мне было стыдно перед собой за то, что я словно бы забыла Лиция. Но, наверное, так я подсознательно приспосабливалась, чтобы не грустить без него.
Через год он обьявился - возвращась домой, я увидела его машину у своего дома, а в следующую секунду - его самого. Следующие три года он периодически давал о себе знать - то прилетал на пару дней, то звонил. Чем чаще я его видела, тем больше я по нему скучала: отвыкала. Как-то неправильно.
Потом он снова исчез. За два года пришло три-четыре письма.
И за несколько дней до моего отъезда в Берлин Лиций позвонил мне и сказал, что обязательно будет. Из голоса его можно было высечь искру, ручаюсь за это.
Не помню уже точно, что я делала в тот день в Берлине.
Сначала я позвонила бабушке. Это точно. Это я помню.
Долго разговаривала с ней - решено было, что я приеду после выставки.
А потом я вышла на улицу. Где я ходила - и ходила ли вообще; что я видела - и видела ли что-нибудь - все как в тумане... Кажется, гуляла, а, может, и нет. Может, убила несколько часов в салоне красоты, может, как всегда, была в каком-нибудь музее, может, просто сидела в парке на скамейке. Помню только, что я было одна.
В своей сумке я неожиданно обнаружила старый дневник - тот, что вела еще в семнадцать лет. Я полистала его. Последняя запись была сделана именно в Берлине - тогда, когда мы вчетвером были здесь на Wanderjahr*. Что ж, еще одно совпадение.
Я нашла ручку и открыла чистую страницу.

"Когда я в семнадцать лет вела этот дневник, моя жизнь была похожа на стакан воды, всегда наполненный до краев.
Прошло восемь лет. И сейчас все зависит от дождя - наполнит ли он стакан так, что вода перельется через край - или стакан будет долго-долго стоять пустым на крыше высотки, ожидая дождя???
Последняя запись - я в Берлине. Новая запись - снова в Берлине. Пока еще одна, но это - приятное одиночество, одиночество предвкушения.
В моем плеере играет Григ, и я ловлю себя на том, что эта музыка вызвает у меня тревогу - мне кажется, что сегодня что-то случится. Хотела бы, чтобы это оказалось приятным сюрпризом. Или хотя бы чем-то новым.
Чем чаще я открываю что-то новое для себя, тем реже мне приходится находить что-то еще - тем реже идет дождь, и тем он желанней.
Музыка меня пугает, не знаю почему.
...I understood.
Помимо всех хороших эмоций, которые у меня вызывает эта музыка - то есть, безумно нравится - действительно, безумие, ломкие - или ломаные - движения вампиров в черных рясах, потрясение и надтреснутые спирали плюс шествие, ожидание и торжество, слайд, слайд, слайд...
Так вот, кажется - после n-ного прослушивания, что она, музыка есть ни что иное, как мой самый страшный кошмар, тот что появился один раз во сне и стал повторяться с какой-то определенной периодичностью, а потом пробился и в реальность. Мне кажется, если меня оставить одну, в темноте, так, чтобы я не знала, что в этом пространстве есть стены, пределы, чтобы со всех сторон играл, даже громыхал - завывал Григ, то я окажусь полностью во власти страшного, все сильнее и сильнее нарастающего ощущения. Чувство это невозможно остановить, борясь с его скоростью, можно лишь прервать его, резко, раз - и навсегда, то есть на какую-то часть навсегда, но это возможно только тогда, когда знаешь, что есть какая-то черта, дальше которой не уйдешь, стена, на которую натолкнешься и ты, и оно... С другой стороны, опять же, интересно - как и всегда - попробовать на вкус понимание того, что ничего дальше тебя уже нет, мира нет, границ нет, только вязкая, очень плотная и осязаемая темнота.
Странно, но не могу представить себе мир без границ в свете, темнота кажется для него более подходящей.
Вот откуда вырисовываются мотивы кругов. А может, даже топосы, или архетипы - как ни крути, круг действительно замыкается, доказательств это не требует. Круги замыкаются в сверхмировом пространстве, и все мы здесь очень даже при чем".

- "Все мы здесь очень даже при чем", - повторяю я про себя, смотря себе под ноги, на остро вычерченные булыжники, которыми выложена площадка. Если попытаться найти среди них тропинку, то можно взглядом дойти до огромного старого дуба, который отбрасывает тень на все эти скамейки, наверное, ему лет сто, не меньше, то есть он в четыре раза старше меня и в...
- Наконец-то, - произнес голос за спиной. - Я все думала, догадаешься ты сейчас, или нет.
Невысокая босая девушка в белом платье садится рядом со мной. Она, прищурившись, смотрит на меня со странной улыбкой. Ее лицо кажется мне очень знакомым.
Я молчу, пытаясь вспомнить, где, когда я ее видела.
- Ты могла меня плохо запомнить. Ты видела меня в зеркале, - говорит она.
- В зеркале... - я вспоминаю странное пыльное зеркало в номере гостиницы, где мы останавливались тогда, в прошлый приезд. Карина... Сны...видения, которые вдруг резко прекратились после Берлина...
- Узнала, - робко улыбается Карина, отбрасывая назад челку, - если честно, я боялась - вдруг я изменилась за это время. Мы ведь давно с тобой не виделись.
- Нет, ты не изменилась, - отвечаю я. И в самом деле: все те же глаза, волосы, улыбка, взгляд. - Просто... я не знала, что ты есть на самом деле. А...ты, оказывается, есть.
- Как видишь, и не меньше тебя. Оль... мне надо кое-кого тебе показать...и вообще - поговорить с тобой..
Разговор кажется мне странным. Постепенно все предметы вокруг меня отдаляются, прячутся за пеленой тумана, и остается только скамейка, на которой сидим мы с Кариной...
Мы встаем со скамейки и куда-то идем. Почему-то становится холодно, как в давнишних снах про Карину, я зябко поеживаюсь, а Карине словно бы нипочем. Мы поворачиваем направо, потом еще раз, петляем так, что мне начинает казаться, что мы просто ходим по кругу. Дорога, по которой мы идем, если она, конечно, есть, вся в тумане, и сначала мне кажется, что вот-вот я могу оступиться и упасть; потом я просто перестаю смотреть под ноги - очень удобно.
Не знаю, сколько мы шли, но все же, по-моему, не очень долго. Я все время разглядывала Карину. Никак не определишь, сколько ей лет - то ли семнадцать, то ли двадцать пять, то ли тридцать. Она выглядит как девчонка лет четырнадцати-пятнадцати, но ее выдает походка - уверенная в себе, полная спокойного достоинства. Она говорит очень живо, но голос у нее - спокойный и какой-то отстраненный. Такой бывал у молодых вдов, сидевших за моим столом в суицидарии.
- Карина, сколько тебе лет? - спрашиваю я.
Она пожимает плечами:
- Сама не знаю, если честно. Очень хотела бы знать, на самом деле. Просто я - это идея многих-многих моих я - и тебя в том числе, потому что ты - мое порождение. Поэтому каждый раз я разная. Но об этом мы еще поговорим. Смотри, мы почти пришли.
С удивленим вижу, что мы вдруг идем по одной из московских улиц. Карина улыбается мне и показывает рукой на здание, смутно знакомое... Потом она вдруг наклоняется и поднимает что-то, блеснувшее в снегу, - кажется, связку ключей.
Мы заходим внутрь, и я вспоминаю, что когда-то ходила сюда на курсы актеров. Когда мы поднимаемся по лестнице, я вдруг понимаю, что мы идем, не касаясь ногами земли. Меня это уже не удивляет.
Скорее всего, я просто сплю.
Мы заплываем внутрь, в большой зал, и я вижу себя, лежащую на сцене на каком-то камне, в таком же белом платье, как и Карина. Вот теперь я удивляюсь. Н-и-ч-е-г-о-н-е-п-о-н-и-м-а-ю. То есть, понимаю, но не совсем.
- Что это все значит? - спрашиваю я у Карины.
- Как ты думаешь, сколько тебе сейчас лет? То есть, - она указывает на стол - сколько тебе здесь лет?
Я прикидываю.
- Думаю, семнадцать. После Берлина.

* * *

Девушка чуть заметно шевельнула рукой. Карина подошла поближе и положила ей на лоб свою ладонь.
- Ей сейчас очень и очень нелегко, - вздохнула она. Мне жаль, что именно Легси выпал такой жребий.
Она вынула из-за пазухи тонкий белый платок, встряхнула его и положила на лоб мне - то есть, ей.
- Еще чуть-чуть, - прошептала Карина, - потерпи еще немного.
- Что с ней? - спросила я.
- Она умирает. Уже совсем скоро.
- Как? - рванулась я вперед. - Мы можем ей чем-нибудь помочь?
Карина покачала головой.
- Мы не должны. Она сама так решила. Она спасает нас.
- Да что такое происходит! - не выдержала я. Что это все значит?

* * *

Мы сели прямо на полу, скрестив ноги. Локтем одной руки Карина облокотилась на камень. Она выглядела очень усталой.
- Вся эта история, наверное, началась очень и очень давно. Мне кажется - тогда, когда люди впервые совершили огромный грех - не каждый в отдельности, как всегда было и до, и после того, а все вместе: начали строить Вавилонскую башню. Во всяком случае, я уверена, что это началось не позже того, как Бог, решив покарать их, разметал людей по Земле и дал им разные языки. Несомненно, эта история продолжилась в восемнадцатом веке, когда наши предки приехали из Берлина на поселение в Volga Deutsche Republik.
Эти слова Карина выговаривает с замечательным немецким акцентом, и они долго еще отскакивают эхом от какой-то невидимой перегородки. Я понимаю, что на самом деле ей было бы легче говорить со мной по-немецки. Она делает паузу, потом продолжает.
- Ты сама понимаешь, что девушка на этом жертвеннике - это ты, такая же, как и та, что сидит сейчас передо мной. Вопрос в другом: как? Можешь сама сказать?
- Параллельная реальность? Это я в прошлом, после Берлина, но в другом мире. То есть, получается, что нас с тобой здесь нет, мы... мы - из будущего. Так?
- Почти. Оля... тебя ведь в семнадцать лет тоже все называли Легси?
- Да.
- Я даже не знаю, с чего начать рассказывать. Конечно, знай я все сама - я бы и тебе могла обьяснить. Но и я тоже знаю только частицы... саму суть того, что происходит, знать невозможно.
- Ты, я и Легси - мы все есть суть одного и того же. Я - это наше прошлое, Легси - настоящее, ты - будущее. И на всех нас лежит одно и то же клеймо: нам всем при рождении суждено стать жертвой.
- Жертвой?
- Да. Поэтому мы можем исправить то, что неправильно - собой. С другой стороны, мы можем не использовать эту возможность, можем жить так, как живется, или даже использовать ее неправильно, не во благо, а во вред. Потому что в жизни от нас вообще мало что зависит.
Легси снова шевельнулась и застонала. Карина встала, приоткрыла окно, взяла с подоконника горсть снега и приложила его к щекам Легси. Я тоже встала и дотронулась до своей руки; она горела. Я посмотрела на Карину.
- Почти, - сказала она.
Мы снова сели на пол, но Карина предупредила, что скоро нужна будет наша помощь.
- Когда я была еще совсем мала, кто-то решил, что пора использовать меня. Но я сопротивлялась. Ты видела это - та ночь, когда я болела лихорадкой, и мне чудились белые шары, когда болела и умерла моя сестра - именно ту ночь я и имею в виду. Не понимаю, как получилось, что я выжила - ведь была еще совсем маленькая. Но я осталась в живых. Ты знаешь, как я жила дальше - война, репрессии, переезды с места на место, обиды, оскорбления, постоянный страх. Я почти сломалась - но что-то меня удержало - я все время пыталась бороться с обстоятельствами, не знала, с чем борюсь, но готова была бороться со всем подряд. И, наверное, решено было оставить меня в покое. Я вернулась из Казахстана в Германию. Это ничего не изменило - я была чужой в Казахстане, потому что я - немка. Но я приехала в Германию и там стала русской - тоже чужой. Теперь я - человек без Родины. Но не опускать же руки! Родина - родная земля - для меня очень много значит. Но пока я живу, скажем, так - во всем мире, - и все равно, всем наперекор, я чувствую себя счастливой, хотя бы потому, что я вообще живу, а не погибла в буран, не была съедена и обглодана добела волками, не зачахла на рудниках, не попала в концлагерь.
- Потрясная у меня бабушка, - говорю я, - точно. Хотя у меня в голове не укладывается, как это так: я и есть моя бабушка, и еще одна я, и так до бесконечности.
- Так и есть. Ты - это я, твоя бабушка, но и твоя мать, и твоя будущая дочь, и ее дочери - это тоже ты. Но слушай дальше, у нас совсем немного времени. В Легси, а вместе с ней и в тебе, есть то же самое ощущение жертвенности. Вспомни свой болезненный интерес к "Ифигении в Авлиде", к самоубийствам - ты ведь чувствовала в себе это, так ведь?
- Значит, все, кто об этом думает - потенциальные жертвы?
- Нет, конечно. Я вообще смотрю... кхм, смотрю на нынешнюю молодежь и поражаюсь, какие пустоголовые вы растете, - она явно хитрила, давая мне понять, что не стоит воспринимать эти слова слишком уж всерьез, - просто у вас такая мода пошла дурацкая. Тем более, что так удобно ощущать себя жертвой, это так оправдывает собственное бездействие.
- Все равно не обижусь.
- Не обижайся, правильно. Надо уметь слушать критику без позывов к веревке и лезвию - вот чего вам не хватает по сравнению с моим поколением. Нам некогда было думать об этом - нам надо было выживать. У вас же есть все условия для жизни - и вам тоже хочется какой-нибудь борьбы. Это глупо. Но не бери в голову. В конце концов, должна же я хоть один урок тебе дать. Надеюсь, запомнишь. Дальше... Мне пришлось потревожить тебя. С одной стороны, через меня тебе пытались обьяснить, что нужно делать. Думаю, это все осталось бы твоими снами, кошмарами - если бы не твои попытки открыть себе третий глаз. С тех пор, как это стало тебе удаваться, я все больше и больше проникала в твою жизнь, я начала жить тобой. Мне это даже нравилось; мне вообще очень нравишься ты - так похожа на меня, - улыбнулась она. - И я решила действовать самостоятельно. Я на самом деле не хотела, чтобы ты делала это, - Карина указала на Легси и грустно покачала головой, - пыталась внушить тебе, что можно разрешить все по-другому. Но, увы, ты все поняла и без меня.
Дверь бесшумно приоткрылась, и кто-то вошел в зал. Я почувствовала, как покрываюсь холодным потом - передо мной стоял хорек. Тот самый маньяк из метро, и так же точно он улыбался, оскалив зубы и прикидывая, с чего начать раскраивать...
Я вскочила со стула, но Карина взяла меня за руку.
- Это тоже часть того, о чем я тебе говорила.
Хорек улыбнулся мне с мерзкой обаятельностью.
- Здравствуй. Извини, что я тогда напугал тебя. Не совладал с собой.
От этой фразы мне стало еще хуже и поэтому, наверное, Карина сказала:
- Мы справимся вдвоем. Ты лучше уходи сейчас.
Хорёк пожал плечами, послал мне воздушный поцелуй и исчез.
- С тех пор, как я стала пытаться обьяснить тебе все на своем примере, решено было, что надо ускорить события. Раз ты не спешила совершать жертвоприношение - нужно было сделать это, не дожидаясь тебя. Это несложный ритуал, и форма его не так уж важна - была бы жертва...
Позже, разговаривая с Лицием, я часто вспоминала то, как мы сидели с Кариной на полу в зрительном зале захудалого театра, около жертвенника, на котором умирала девушка, бывшая мной самой, как она стонала, а мы не могли ей ничем помочь, потому что она была в совсем другом измерении, как Карина медленно рассказывала мне обо всем, и я не могла вставить ни слова, потому что не то что говорить - даже думать не могла ни о чем. До меня слабо доносился голос Карины:
- Потом ты поехала в Берлин, и мы дважды с тобой виделись. По твоим расспросам я поняла, что оставшееся - дело времени. Поэтому видения твои прекратились - в них больше не было необходимости. Я наблюдала за собой - хотела сама проводить тебя, и обьяснить тебе, что делать дальше. Поэтому я появилась на той скамейке, в Берлине...
Тут Карина замолчала, и я почувствовала, что мне не хватает воздуха, как будто кто-то туго сдавил грудную клетку. Я попыталась сделать вздох, но грудь закололо тысячей иголок. Сердце встрепенулось - и резко успокоилось. Я открыла глаза и посмотрела на Карину.
Карина стояла у стола боком ко мне и держала Легси за руку.
- Все - тихо сказала она. Поднялась и увидела, что она плачет.
Легси была мертва. Я была мертва.
Мое лицо было белым, как бумага, мои губы сравнялись с ним цветом. На запястьях просвечивали голубые вены, которых не коснулось лезвие. Я была похожа на восковую куклу - не хватало только подушки из черного бархата. С моей щеки на мою щеку скатилась слеза, и я стерла ее своим пальцем.
Карина обняла меня.
- Я горжусь тобой.
Она закрыла мне глаза и положила две монеты.
- Языческий обычай, и я в него не верю. Но все равно.
Она перекрестила Легси и поцеловала в лоб.
- Теперь пойдем.
- Карина, а мы можем еще немного здесь побыть? - спросила я.
- Можем. Но зачем? Но, мне кажется, лучше не надо. Тем более, тебя снова ждут.
- Кто? - вздрогнула я.
- Не волнуйся. Ты заслужила большой подарок... или этот большой подарок заслужил тебя, в таких делах никогда не разберешь. Пойдем.
Я в последний раз посмотрела на себя.
- Спи, малышка-героиня, - сказала Карина и увела меня.
Мы снова шли, шли, шли... снова в тумане, где не видно было, что ноги наши не касаются земли. Вдруг Карина чуть толкнула меня, и я упала на мягкий диван.
Она села рядом. Постепенно туман рассеялся, и стало ясно, что мы сидим в холле гостиницы в Берлине, где я остановилась.
- Теперь все, - сказала Карина. Я увидела, что у нее на щеках все еще блестят слезы. - Снов и видений больше не будет, во всяком случае, связанных со мной. А так - будут...третий глаз, - вздохнула она.
- Тогда, может быть, все равно будешь и ты? - то ли спросила, то ли просто сказала я.
- Я надеялась, что ты это скажешь, - улыбнулась Карина. Мне пора идти. Но можешь спросить у меня еще что-то нибудь, если хочешь.
- То, что сделала Легси - поможет? Что-нибудь изменится?
Карина молчала.
- Карина? - переспросила я. Но она не ответила.
- Карина, скажи мне, что-нибудь изменится благодаря Легси?
- Нет, - с трудом ответила она. Мне жаль, но, наверное, мир еще не готов к такому. Легси опередила время. Но ты не должна об этом думать, и я тоже. Спроси что-нибудь другое.
Я задумалась.
- Карина, а... фиолетовый куб? Это было? Или нет?
- И все-таки ты спрашиваешь все про одно и то же. Да, это было. Еще одна ты. Ты, которая была другой, не такой, как Легси - но стала такой, как ты сейчас.
- А как все это может быть? То есть, например, ты - это моя бабушка, но ты - и я тоже, и моя мама, и моя дочь, и моя внучка, и моя пра-пра-пра-кто-нибудь-там? Как это?
- Вот это один из таких вопросов, на который и я не могу ответить. Я - это ваша идея, а вы - это множество моих воплощений. На этом все, Оль. Мне пора идти.
Она обняла меня и сказала:
- Будь умницей - все-таки я, как твоя бабушка, должна тебе что-нибудь такое говорить. На все свои вопросы ты сама сможешь ответить. Он тебе поможет.
- Кто - он? - удивилась я.
Карина только улыбнулась.
- До свидания.


ПУСТОТА

Я была жертвой.
Я умерла.
Но мир не изменился.
Все, что я сделала - я сделала впустую.
Иногда, когда я думаю об этом, мне становится очень и очень жаль; но изменить ничего нельзя.
Больно.


ТО ЛИ ВЕЧНОСТЬ, ТО ЛИ БЕСКОНЕЧНОСТЬ

Карина повернулась и пошла к выходу через холл. В дверях она обернулась еще раз, на прощание, и улыбнулась мне. Такой я ее и запомнила: босоногая девушка с удивительно грустными глазами и робкой, теплой улыбкой, смотрит на меня, опираясь одной рукой о дверь. Челка спадала ей на лоб, и она снова откинула ее нетерпеливым жестом.
Карина вышла на веранду
А я так и осталась сидеть на диване в полутемном углу.
Спешить мне было некуда, делать - нечего, думать же было о чем.
- Оля, - голос был тихий и какой-то дымчатый.
Он ничуть не изменился: по-прежнему казалось, что он читает все мои мысли.
- Здравствуй, Лиций, - сказала я и подумала, что в ответ на мое мысленное признание в любви он скажет: " Я знаю".
Но он сказал: "Я тоже".
Так мы молчали, глядя друг на друга.
"Он тебе поможет", - вспомнила я. - Он все знает.
- Лиций... что ты знаешь? - спросила я. По сравнению с тем, как я о нем думала, вопрос мой прозвучал резко и требовательно, как будто это был не разговор, начавшийся признанием в любви, а допрос.
- Про тебя и про нее. Знаю, зачем ты это сделала, знаю, что это оказалось впустую. Горжусь тобой, - просто и как-то неправдоподобно ответил Лиций.
- Обидно, что ты так все это говоришь, - сказала я. - Дурацкий разговор.
- Просто я по-другому не могу об этом говорить. Извини. Мне было очень тяжело, когда ты это сделала, даже не сказав никому из нас ничего на прощание.
- Я боялась. Я не знала, так ли делаю, не так. И еще думала, что если я вам скажу, то уже не выдержу и сдамся. Знаешь, как одиноко мне было?
- Знаю, - отвечает Лиций. Теперь ты точно этого не повторишь, я не дам. Хватит тебе и одного раза. И мне тоже.
- Лиций... что значит - тебе тоже?
- То, что и я... тоже.
- "Я тоже" - что это значит, Лиций? Ты можешь сказать нормально?
- Могу.
Я молчу.
- Пойдем, - говорит он. Мы выходим из гостиницы, держась за руки, но отстраненно, как роботы, не смотря друг на друга.
- Мы все с вами были так или иначе связаны - не только дружескими отношениями, но и чем-то другим, не знаю, как это назвать. Все люди делятся на тех, кому предназначено быть жертвой и нет. И еще на тех, кто ей станет и тех, кто нет. Из нас тебе суждено было стать жертвой, и ты сыграла свою роль. Зимней тоже была уготована такая участь, но она идет по другой тропе. Она верит. Айс. Для нее ничего не написано. И она не играет в жертвы. Думаю, что Айс и Зимняя придут к цели каким-то иным путем. И, наконец, я. Мне, как и Айс, тоже не предписана участь агнца - ну, не предусмотрели для меня такой возможности. Но после тебя я тоже сделал это. Отдал себя. Так что мы с тобой по одну сторону баррикад.
Мы остановились где-то посреди тропинки в парке.
- Подожди. Не надо все это перечислять так цинично, - тихо сказала я. Говори нормально, пожалуйста. Зачем ты это сделал? Как это случилось? Кто тебя толкнул на это?
- Понимаешь... Мне казалось, велики шансы того, что если в одной из наших реальностей что-то изменить, то и в других все пойдет так же. И я боялся, что во всех этих мирах не станет тебя. Когда ты это сделала, я знал, почему так произошло...скорее, я даже заранее знал, но остановить тебя не мог. Поэтому потом, через несколько месяцев... я тоже это сделал - для того, чтобы в другом мире мы могли быть с тобой вместе. Это была моя жертва ради нас с тобой.
...Мне кажется, что в тот вечер я в последний раз плакала за эту жизнь. Больше никогда уже не буду.
Но нам еще было о чем говорить - и мы разговаривали, пока голос не охрип. Лиций сидел на барьере фонтана, я лежала рядом, положив голову ему на колени, и мы говорили, говорили, говорили... Я спрашивала у Лиция обо всем, потому что каким-то образом он все знал, знал с самого начала.
- Лиций, а что будет с Кариной?
- Она шла по другому пути - может, по тому, который еще только ищут Зимняя и Айс. Она вступила в борьбу - очень неравную, я бы сказал. Борьба против Хаоса, или Мира - одно и то же. Конечно, победить она не победила, но завоевала свое право на счастье. Мне кажется, она счастлива, разве не так?
- Если моя Ома Карина, то, думаю, да. А та Карина, которая моя, в белом платье?
- И она тоже.
- Хорошо, что она счастлива и здесь, и там. Она это заслужила.
- Лиций, а чем отличаются все наши миры? Хотя бы тот, в котором все было - и этот?
- Вот этого я не знаю, не могу ответить. Мне кажется, что этот мир по сравнению с тем... ну, он какой-то искаженный. Извращенный, я бы даже сказал. В нем очень много такого, что скорее неправильно, чем правильно - все эти суицидарии, например. Они поощрают слабости людей. Такое вот извращенное будущее. Или космизм, которым занимается Айс - это тоже неправильно, и я думаю, она сама понимает, что нужно его бросать.
- Почему?
- Она занимается искусством, а искусство, больше, чем что-либо другое, идет от работы над собой, от упрямства. В ее кружке, кроме нее и еще двух-трех человек нет ни одного настоящего художника - они все пришли от лени, оттого, что хотят богемной жизни без всяких забот. А Айс действительно талантлива - ей нужно расти, и я уверен, что скоро она отойдет от космизма. Вообще, наверное, все наши миры на самом деле похожи. Просто каждый из них мы воспринимаем через какую-то призму. Или, может, миры на самом деле одинаковые, просто разные в них - мы. И мы сами - эта призма. Каждый видит только то, что хочет видеть. Я хочу видеть тебя, например. И во всем, что я вижу, я вижу тебя - потому что я смотрю на все через призму желания быть с тобой.
- Лиций, я так долго смотрела на мир через призму Карины... Хотя все-таки я знала, сразу знала, как только ты открыл мне третий глаз, что я буду любить тебя не одну свою жизнь. А скажи... мы с тобой - неправильно все сделали? То есть, ты сказал про Айс, что она идет своей дорогой, и Зимняя тоже - пойдет по другому пути, к Богу. Значит мы - не к Богу? Или мы - слабые, потому что не стали бороться?
- Скажи, а вот тебе легким показалось умереть?
- Нет.
- И мне тоже. Поэтому нельзя сказать, что мы слабые. Мы тоже идем к Богу, и тоже идем по своей дороге. Нельзя думать, что то, что мы сделали - грех - потому что мы не сами убили себя. Мы просто встретили смерть в той точке, в которой ее ждали. Пришли - и она сама на нас наткнулась. Но точку эту тоже нам подсказали, понимаешь? Поэтому ничего тут не скажешь - все получилось так, как должно быть. Невозможно просчитать все возможные варианты. Нам выпал один, и как ни крути, мы сделали все, что от нас зависело. Это как карты, в которых ты играла честно, а я немного сблефовал. Остальное зависит уже... - он не договорил, да и не нужно было.
- Да, в-общем-то, и игра уже кончилась - поставил Лиций точку. - Все.
- И что теперь?
- Что теперь... Круг замкнулся. Мы сейчас - снова в Берлине, в котором мы были в другом мире и в другом обличье много лет назад. Только тогда...
- Тогда, - перебила я его и процитировала фразу из своего дневника - "мы не были влюблены друг в друга, просто мы друг без друга не могли".
Мы рассмеялись.
- Со стороны лучше видно.
- Я после выставки еще поеду к бабушке. Знаешь, она пишет книгу своих воспоминаний. Правда ведь, это здорово?
- Очень. Знаешь, а я собираюсь поехать к ней вместе с тобой.
От удивления я не сразу нашлась, что ответить. Какое-то непонятное тепло разлилось внутри меня. Я сказала:
- Вы друг другу понравитесь.
- А она ездила в Нестеровку?
- Да... Лиций, откуда ты об этом знаешь?
- Я следил за тобой все это время, - очень серьезно ответил он.
...Не знаю, что подумали Айс и Зимняя про Берлин. Может, он им понравился чуть меньше, чем нам с Лицием. Но выставка Айс прошла замечательно, и моя редакция была более чем довольна, как впрочем и флэшмобберы Зимней, и Лиций - сам собой.
Люблю в нем эту самодостаточность.
По вечерам мы снова сидели в маленьких кафе на Kurfurstendamm, которая стала еще более шумной, и ощущение было такое, словно мы посещаем места былой славы, хотя нам было всего по двадцать пять, и чувство было пока незаслуженное.
Как-то вечером Лиций вдруг щелкнул пальцами, словно вспомнил что-то.
- Айс, я еще не показал! Айс нарисовала наш с тобой портрет - сказал он. - Обязательно заберем его с собой в Тибет.
Зимняя тоже еще не видела этого портрета, и мы все поднялись в номер Айс.
Среди лабиринтов разбросанной обуви, кистей, холстов, двух или трех мольбертов, чемоданов, прислоненной к стулу, стояла новая картина Айс. Она перевернула ее и подняла:
- Смотрите.
Это было что-то вроде паутины. Нити и пересекающие их круги. То есть, одни паутинки прямые, а другие - как круги. Несколько кругов разомкнуто, и они вьются спиралями.
Обсудить В ЖЖ

Rambler's Top100



Copyright © 2005-2006 Александр Железный
Все права защищены. Наш E-mail. Сделано в Авалоне.